Главная / В России / Ефим Гаммер: Эмигранты зыбучего времени (главы из романа)

Ефим Гаммер: Эмигранты зыбучего времени (главы из романа)

05/03/2016   16:34:44

Эмма была исполнительницей еврейских, русских и украинских песен. Но сейчас, обнимаясь с братом, забыла весь свой репертуар, и не только репертуар, но и все известные ей прежде слова на трех языках народов СССР. Единственное слово она безостановочно, плача и смеясь, твердила: «Жив! Жив!»…

Ефим Гаммер

Я родился 16 апреля 1945 года, когда советские войска начали штурм Берлинской цитадели. И с первого дня жизни оказался в каком-то смысле эмигрантом. Хотя, как известно, эмигрантами не рождаются. Дело в том, что я вышел в мир не на родине моих предков, не в Одессе, а на Урале, куда были эвакуированы родители с военным заводом.

Делопроизводитель Оренбургского (тогда — Чкаловского) ЗАГСа вписал в мою метрику имя Марик. Несколько дней я пускал пузыри, укачиваемый в колыбели мертворожденным именем.

Мои родители получили телеграмму от тети Фани, сестры моего папы Арона, о внезапной смерти ее мужа Фимы, администратора цирка в уральском городе Нижний Тагил, отправившемся на свою беду в Москву за инвентарем для обустройства арены. Естественно, без каких-либо вредных для здоровья подробностей — «умер от разрыва сердца».

Таким образом тетя Фаня передала эстафету древнего имени, смысл которого — «жизнь», новорожденному мальчику, впитавшему, будучи Мариком, уже первые капли материнского молока.

Со смертью дяди Фимы и Марик ушел в небытие.

Я стал Ефимом. Это имя вросло в мою метрику, отвоевав у Марика свое скромное жизненное пространство — сантиметр-полтора во главе строки. В результате, не успев произнести еще ни единого слова, я уже величался как какой-нибудь испанский гранд: Ефим-Марик, о чем любил вспоминать мой папа Арон.

Но в реальной жизни я никогда не пользовался многосложным именем. Мне и за глаза хватало одного. Фима… Вот и все, что мне досталось в наследство от борца-тяжеловеса, столь же остро воспринимающего слово «победа», как и я.

В этом рассказе, превратив на основе семейных преданий реального человека в литературного героя, я несколько изменил его фамилию, чтобы меня, еще не рожденного в день его смерти, не упрекнули в каких-то неточностях.

Дядя Фима скончался на перроне Московского вокзала, когда увидел, что его, недавнего подследственного, директора Тагильского цирка встречает артистическая Москва. Встречает как чудо, как первую ласточку необъяснимо важной для всех весны, которая, по представлениям людей, должна была наступить с победой над фашистами.

Дядя Фима, не похожий после допросов на себя самого, ступил на московский перрон. Лицо здоровяка было превращено в сморщенную печеную картошку. Глаза, прежде вспыхивающие смехом, напоминали теперь подернутую ледком прорубь.

Единственное, что еще бессловесно говорило о настоящем Фиме, это кожаное пальто необъятных размеров, в котором он бултыхался, как неуправляемый парусник в штормовом море.

Дядя Фима ступил на московский перрон живым.

Дядя Фима увидел перед собой друзей-артистов, а в распахнутых сердцах — веру в чудо.

Фима был чудом для Москвы. Но в нем вера в чудо уже умерла.

Двужильное сердце борца-тяжеловеса не выдержало.

Фима разорвал на груди кожаное пальто и рухнул под ноги артистической Москвы. Мертвым.

И артистическая Москва все еще, наперекор смерти верящая в чудо, вдруг с ужасом осознала: Оттуда… Живыми… Не возвращаются…

ОТТУДА…

Фима попал «туда», как мне довелось услышать в детстве от взрослых представителей нашего семейства, угодив в шестеренки ура-патриотической кампании по изготовлению «японских шпионов». Он был директором цирка. О японцах, должно быть, совсем не думал. Более того, не предполагал, что и с ними предстоит война. Но, прослышав о том, что у уборщика сцены — а был он человеком азиатской внешности — больны дети, передал ему в цирковом буфете плитку шоколада. Не учел Фима — везде глаза, а где глаза, там и стукачи. Буфетчик по прозвищу Молочный король был глазастым и писучим. Все, что видел, описал, попутно высказал свои соображения и…

Уборщика сцены (корейца, либо китайца, попробуй различи, если к людям относишься без предвзятости!) сразу же после прочтения доноса возвели в ранг резидента вражеской разведки. Фиму зачислили в его пособники. А серебряная фольга, вымытая с растворенным шоколадом из желудков затюканных малышей, была оформлена как шифрованное донесение шпионского характера.

Резидента, якобы японца (либо корейца, либо китайца), дабы не переводить харчи и государственные чернила на оформление дела — расстреляли. Его ребятню рассовали по детским домам — пусть не лакомятся шоколадом, предназначенным по официальной версии для цирковых слонов. А Фиму…

Вероятно, надобность в изготовлении японских шпионов отпала. Вероятно, готовящегося к принятию безоговорочной капитуляции немецко-фашистской Германии Главкома осенила мудрая мысль: на создание и разгром агентурной сети японских разведчиков у чекистов времени уже нет, а Красная армия и без этих условностей справится со своей дальневосточной сестрой — Квантунской. Вероятно… Впрочем, кто скажет доподлинно, что «вероятно» на самом деле. Мертвые не говорят, даже если их оставляют живыми.

ЖИВЫМИ…

Фима был живым человеком. Смерть не брала его даже из револьвера.

В пору великого голода на Украине, когда человек его комплекции был достаточно лаком для подпольных фабрик-кухонь, он бесстрашно хаживал по пропахшим кровью и порохом сельским дорогам. Менял пожитки на съестные припасы, и каждый раз, невредим и здоров, возвращался в родную Одессу, таща на горбу полотняный мешок, перетягивающий на весах той людоедской эпохи пяток-другой человеческих жизней.

В пору великого голода на Украине, когда в Одессе питались разве что страхом, слагая по привычке легенды о Мишке Япончике, досужие умы выбросили на рынок слухов новую подкормку. Когда на глазах моей мамы, тогда совсем еще девчонки Ривы Вербовской, умер от голода ее младший братик Мишенька и следом за ним дедушка Шимон, обескровленная на бескормице Одесса питалась страхами о новоявленном черте из преисподней. «Глаза красные, и горят как угли. На лбу рога: раз вдарит по ребрам, и поминай как звали!»

Черт квартировал у въезда в город и собирал у всех мимоезжих людишек дань. Разумеется, натурой. А у кого ничего съестного не было, того брал к своей чертовой бабушке — на тот свет.

Фима знал о черте. Но, кроме того, он знал и о голоде.

Голод оказался страшнее черта, и он пошел в деревню с мешком обменных вещичек.

И вернулся. С запасом калорий. И с чертом, брыкающимся в мешке.

Черт встретил Фиму ночью. На подходе к городу. В точном соответствии со своим кодексом чести он вполне профессионально, с адовой старательностью, прожигал одинокого путника огненным взглядом, скреб копытами гравий, высекал в темени яркие искры.

Черт пах серой, а его наган сожженным порохом.

Фима пах караваем хлеба, сушеными фруктами и нерастраченной по пустякам жизнью.

Черт принюхался и, предвкушая удовольствие, весело заржал.

— Клади мешок на землю и делай отсюдова ноги. Спрашиваешь, куда? Туда, откудова тебя мама родила! — сказал он сквозь ржачку и, наклонив по-бычьи голову, сотворил устрашающий выпад рогами.

Фима положил мешок на землю, освободил руки. Секунду спустя черт лежал под ним, ошеломленный, раздавленный. Захват циркового борца был прочным, как волчий капкан.

Затем Фима обрушил кувалду кулака на чертову голову, и она, справедливости ради, раскололась. Из нее высыпали уже высохшие тыквенные семечки и два адских угля — фонарики.

Фима вторично обрушил кувалду кулака на чертову голову. На сей раз удар действительно пришелся по голове, а не по тыкве. И черт затих под ним, потеряв дар речи и чуть-чуть сознания — на те несколько часов жизни, которые мог бы прожить как человек. Об этом черт не распространялся у стенки, куда его поставили, вынув из Фиминого мешка, ибо его тут же лишили пулей права голоса. А с того света не возвращаются.

НЕ ВОЗВРАЩАЮТСЯ…

Фиме довелось вернуться с того света. Один раз.

Второй раз не вышло. Но вот в первый — он обманул судьбу.

Ни с того, ни с сего, или в полном согласии с логикой пристеночного времени Фиме — цирковому борцу — поручили создать театр. Нет, не Большой, не Малый. В Москве они уже были в наличии. Цыганский!

— Дорогой товарищ Янкевич! — сказали ему с чувством победившего социализма. — Не кажется ли тебе, что назрела острая необходимость в национальном цыганском театре? А то, сам понимаешь, маэстро, народ без театра — это беспризорный народ. Ему негде собираться по вечерам, чтобы петь и смеяться как дети. Без театра этот беспризорный народ, Фима, поет и смеется на улицах и площадях, докучает партийной публике и членам профсоюза гаданиями за наличман о том, что будет. А То, Что Будет, известно, сам догадываешься Кому. Он конкуренции не потерпит. И То, Что Будет, окажется для гадателей и их клиентов совсем не медовым пряником. Так что дерзай!

— Но я же еврей! — вильнул Фима от назначения. — Что я знаю о цыганском искусстве?

— Ничего! — утешили его. — Не отчаивайся, что еврей. Евреи у нас проходят… пока еще… за самый правильный, самый интернациональный народ. Это потом, когда обрядят вас в безродные космополиты, мы пересмотрим свое мнение на ваш счет.

— За наш счет? — насторожился Фима.

— Нет, счет наш, а платить вам.

— Понял.

— Тогда тебе и карты в руки. Бери гитару, дерзай!

И Фима дерзнул.

Он отгрохал такой театр — закачаешься.

Государство не поскупилось на крупную растрату народного достояния.

Сцена была украшена бархатным занавесом, реквизированным, как поговаривали, из княжеского особняка. Оркестровая яма забита сверхдефицитными инструментами, национализированными у свадебных лабухов. Как гласит предание, цыганское по духу, но еврейское по существу, власти не побрезговали и единственной на всю страну скрипкой Страдивари. Той самой, которую после отдали Давиду Ойстраху. С тайным желанием, чтобы ее скорее уже украли, иначе братьям Вайнерам не набрать документального материала для детективного романа «Визит к Минотавру».

Все было в цыганском театре, даже профком. Только цыган не было. Не хотели цыгане идти к Фиме в театр, чтобы петь и плясать на зарплату. Рассудили, на нее не проживешь, все равно гадать за наличман да воровать придется. Так уж лучше…

Чего по горячке не наобещал Фима бродячим танцорам, певцам и любовникам! Даже по лошади, самой что ни на есть буденовской породы, пообещал каждому, согласись лишь предстать перед своими сородичами и простым, иной масти, людом в звании заслуженного или народного артиста. И уломал-таки какую-то улично-таборную труппу, уговорил, на свою голову, понюхать, чем пахнет настоящий цыганский театр, сотканный на еврейский манер из мечтаний о равенстве за бесхозные государственные гроши.

Улично-таборная труппа пришла в театр на первую репетицию. Принюхалась к плюшу и атласу, кларнетам, скрипкам и гитарам. Спела, потрясая грудью, — «Очи черные, очи страстные…» И ушла, унеся в необъятных юбках и шароварах все, что там уместилось. А там уместился почти весь театр — и бархатный занавес, и позолоченные ангелочки из-под потолка, и всевозможные инструменты. Уволокли все, кроме званий «заслуженных» и «народных». Что им эти заумные звания, если они и без того были «в законе»!

Что цыгане оставили Фиме, кроме головной боли?

Надежду, что повинную голову меч не сечет.

Но древнее изречение — не кодекс. Им не прикроешься от перекрестного допроса.

Правосудие поступило с Фимой, как он некогда с чертом. Припечатало его лопатками к могильной земле и… И вдруг само попало на скамью подсудимых, а спустя короткий срок то ли на Колыму, то ли на Соловки. Ему верней знать куда — правосудие!

Было установлено с достоверностью, характерной для тех пламенных лет, упрятанных по сгоревшим архивам, что правосудие вершили вредители. А раз это было установлено достоверно, тут же случилась перетасовка на нарах, и правосудие поменялось местами с осужденными.

Уголовники возглавили судейскую коллегию.

Воры-карманники составили новый кодекс.

Педофилы-насильники писали статьи по вопросам права и разным прочим вопросам, когда это право урезается до размеров револьверной пули.

Фальшивомонетчики заведовали неприкосновенным золотым запасом и антикварными ценностями российских музеев, пригодными к вывозу за рубеж.

А Фима? И Фима, наверное, в тот исторический момент всеобщей справедливости мандата и кулака-свинчатки мог бы сделать карьеру на юридическом поприще. Ибо он располагал с избытком основополагающими знаниями, которые требовались для этого: ровным счетом ничего не понимал в юриспруденции, кроме известной с измальства одесской аксиомы — «кто силен, тот и прав».

А силен Фима был. И стремился нерастраченную по пустякам природную силу, да и присущий ему талант отдать любимому делу — манежу.

Но и власти помнили о его силе и поставили бывшего борца-профессионала у кормила цирка. Чтобы в 1945 году, перед нападением на Японию, когда Сталину понадобилось опутать страну агентурной сетью коварного азиатского врага, снова взять его из цирка на скамью подсудимых.

Два раза с того света не возвращаются.

Фиму освободили за недоказанностью улик. Но «освобожденное» сердце не выдержало. И Фима, вытолкнутый с того света вторично, упал на перроне московского вокзала под ноги еще живых, но уже давно думающих о смерти людей. Упал, оставив после себя надежду на чудо, разорванное кожаное пальто и доброе имя, которое перекочевало ко мне, верное еврейской традиции.

В соответствии с той же традицией я уже через полгода после рождения отправился в новый вояж. Теперь в Ригу, куда передислоцировали военный завод родителей, не дав им возможности покончить с эвакуацией и вернуться на родину — к «самому синему морю».

Так я стал рижанином, а по сути, «двойным» эмигрантом.

Господи, дай нам сто двадцать лет жизни!

Чкаловская бригада была сбита чуть ли не в предместьях Берлина, над каким-то прошедшим уже в победных реляциях Кайзергартом. Нет, она состояла не из сталинских соколов. И к Чкалову имела отношение только по причине рождения. Рождения не личного, а коллективного — всей бригады, причем, концертной.

Кто бы что подумал, в зависимости от умственного кругозора, но мастер высшего пилотажа отнюдь не пользовался для личных нужд гаремом. Просто город Оренбург переименовали в 1938 году, после гибели аса советского неба, в Чкалов, а местных артистов, набранных из публики, эвакуированной на Урал, назвали Чкаловской фронтовой концертной бригадой, посадили на самолет и отправили по официальному сопроводительному документу в «освобожденный от фашистов Кайзергарт». Отправили — это точно, но с доставкой произошла оплошка. Когда воздушный корабль вынырнул из низких облаков над искомой точкой, его встретили зенитным огнем те самые фашисты, от которых, по сводке Совинформбюро, город уже освободили. Летательный аппарат, превращаясь в наземное транспортное средство, поспешно выпустил шасси и опустился на шоссе Кайзергарт — Берлин.

Видя такое дело с аварией в небесах, разведрота Костика Сирого, отступившая было на противоположную сторону улицы, поднялась в атаку, чтобы вернуть утраченные позиции. И вернула! Заодно вернула к жизни и помертвевших солистов певческого жанра, танцоров и музыкантов. И надо такому случиться, среди вернувшихся к жизни оказалась и Эмма Гаммер, старшая сестра гвардии лейтенанта Марика Гаммера, возглавлявшего вместе с Костиком Сирым спасательную операцию.

Эмма была исполнительницей еврейских, русских и украинских песен. Но сейчас, обнимаясь с братом, забыла весь свой репертуар, и не только репертуар, но и все известные ей прежде слова на трех языках народов СССР. Единственное слово, которое помнилось ей, было — «жив!», и она безостановочно, плача и смеясь, твердила: «Жив! Жив!»…

— Мы тут все живы, пока не пали смертью храбрых, — разъяснил ситуацию Костик Сирый и в шутку добавил: — Выходите за меня замуж. Марик мне уже загодя вас сосватал. Доложим по начальству: «Любовь с первого взгляда!» — и распишемся… на рейхстаге.

Но Эмма не слышала его.

— Жив! Жив! — шептала односложно, вся в слезах, и прижималась к брату, пока к ней не вернулась речь. А затем, с трудом разлепляя губы, промолвила: — Мы на тебя получили похоронку.

— С кем не бывает, — Марик передернул плечами и, сбивая нервозность, прибегнул к присловью Костика: — «Десяти смертям не бывать, а одну пересилим!»

— Господи! — сказала Эмма, протирая глаза. — Дай нам всем сто двадцать лет жизни!

— Твоими бы молитвами, Эмма! А то ведь на войне как на войне…

— Знаешь… а мы ведь за тебя… умершего… имя твое… в Чкалове…

— Да ну?

— Вот тебе и «ну»! У Арона и Ривы мальчик родился… В ночь на шестнадцатое апреля…

— Смотри ты, подгадали точно к началу штурма Берлина.

— Тебе виднее… Дали имя за тебя, Марик, а теперь… Теперь, вернусь — наречем…

— Есть еще похоронки?

— Война постаралась… на имена… за умерших… Теперь, думаю, будет он Фима — по мужу Фаниному.

— Сестры Арона? И его?

— Фима Янкелевич умер. От разрыва сердца. Но тут не время говорить об этом.

— Ладно, не говори. Послушай меня, — прерывисто продолжил Марик, внезапно погрузившись в какие-то горячечные воспоминания. — Мы брали местечко Ялтушкино — то, в Винницкой области, где жила бабушка Сойба, мама Арона и Фани, пока была Розенфельд, а не Гаммер. Так там не то что из ее семейства, вообще никого из евреев не осталось в живых. Двадцатого августа сорок второго года фашисты уничтожили всех, от стариков до детей. По словам очевидцев… — и тут он рассказал сестре о том, что впоследствии все прочтут в книге Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь»: — «Они экономили пули, клали людей в четыре ряда, а потом стреляли, засыпали землей много еще живых. А маленьких детей, перед тем как их бросить в яму, разрывали на куски». Когда думаешь об этом…

— Не надо, Марик, не растравляй себя. Постарайся остаться живым.

— Постараюсь. Во всяком случае, живым в руки смерти не дамся.

— А мы и не позволим, — вмешался Костик Сирый, хлопнув своего заместителя по спине. — Нам еще с вами, Эмма, расписываться на рейхстаге. А без живых свидетелей никакой ЗАГС наши подписи не подтвердит.

— Ладно вам, — смутилась девушка.

— А вот и не ладно. Мы еще вернемся к единоличным предложениям руки и сердца. А сейчас… — он посмотрел на сгрудившихся вокруг солдат. — Сейчас слово массам, — и вскинул автомат над головой, давая понять: бой закончен, можно и передохнуть.

— Даешь концерт! — закричали солдаты.

И — война свидетель! — артисты поднялись на искореженное крыло самолета, как на подмостки, и дали концерт.

http://club.berkovich-zametki.com/?p=22839

Посмотреть также...

Mинистр иностранных дел Исраэль Кац ответил на угрозы Ирана «сровнять Тель-Авив с землей»

12/10/2019  12:33:41 10 декабря министр иностранных дел Исраэль Кац прокомментировал угрозы Ирана уничтожить Тель-Авив, атакуя …

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *