Об Эренбурге — великом поэте, любовнике, конформисте.

Реклама

06/18/2019  16:42:15

И Марс, и Эрос, и Венера,
Поверь, они не стоят все
Стиха ослепшего Гомера
В его незыблемой красе.

Илья Эренбург

 

В отличие от прославившей его военной публицистики, от модернистки-хулиганского  Хулио-Хуренито, от шумно, почти скандально известных мемуаров середины 60-ых, Эренбург-поэт мало известен широкому читателю.

А между тем,  лучшее лирическое стихотворение об ужасах сталинского террора написал он:

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос,

Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась,

Чтоб люди шутили, чтоб больше шуток и шума,

Чтоб, вспомнив, вскочить, себя оборвать, не додумать,

Чтоб жить без просыпу, как пьяный, залпом и на пол,

Чтоб тикали ночью часы, чтоб кран этот капал,

Чтоб капля за каплей, чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то,

Какая-то видимость точной, срочной работы,

Чтоб биться с врагом, чтоб штыком — под бомбы, под пули,

Чтоб выстоять смерть, чтоб глаза в глаза заглянули.

Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,

Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.

Исполненное невыразимой нежности и страсти пронзительнейшее  творение русской любовной лирики 20-го  века тоже принадлежит ему:

В зените бытия любовь изнемогает.

Какой угрюмый зной!

И тяжко, тяжко мне,

Когда, рукой обвив меня, ты пригибаешь,

Как глиняный кувшин, ища воды на дне.

Есть в летней полноте таинственная убыль,

И выжженных озер мертва сухая соль.

Что если и твои доверчивые губы

Коснутся лишь земли, где тишина и боль?

Но изойдет грозой неумолимый полдень

— Я, насмерть раненный, еще дыша, любя,

Такою нежностью и миром преисполнюсь,

Что от прохладных губ не оторвут тебя.

В первом — шероховатая подлинность горечи и страдания, во втором — любви, чувственной страсти.

То, что о любви, написано 31-летним Ильей Эренбургом в 1922 году, и посвящены первой (?) его возлюбленной, Елезавете Полонской (Мовшенсон). В 1908-1909 в Париже  они оба были юными поэтами-эмигрантами, которым тогда казалось, что они сильно увлечены  рев. деятельностью.

Она позже стала единственной Серапионовой Сестрой среди лит.содружества «Серапионовы Братья».

Он, как и все «гении века»  был многолик, парадоксален, не укладывался  ни в какие строго однозначно и очерченные рамки и определения.  «Толпа из одного человека».  Большевик-подпольщик; поэт Серебряного века, десятилетия живший в Париже; пророк, предсказавший крах Европы; публицист Великой Отечественной, к которому  танкисты и летчики в своих письмах обращались «дорогой Илюша»; увенчанный сталинскими премиями провозвестник «оттепели», введший сам этот термин в обиход  страны; негласный сталинский эмиссар в мире западноевропейской интеллигенции; пример и наставник будущих борцов с режимом; автор  превосходных стихов прославляющих  культ Мадонны; спаситель евреев от грандиозного всеросийского  погрома 53-го года; враг идеи создания  Израиля; составитель на пару  с Гроссманом страшной Черной Книги об уничтожении советских евреев в зонах оккупации; и т.д. и т.п. .

Неслабый такой списочек, причем, неполный.

Как уже было сказано,  в доверяющей ему, «западнику», интеллектуалу и гуманисту, Западной Европе,  пребывал в незавидной роли неофициального агента влияния Сталина, так же как и последующих советских упырей помельче. Непереносимый гилт, что он,  вольно или невольно,  долгие годы был обслугой дьявола, «домашним евреем Сталина», мучил его до конца жизни. Если этому и были хоть какие-то оправдания во времена противостояния нацизму, то в послевоенное время — никаких. За год до смерти он написал:

…Не за награду — за побои

Стерег закрытые покои,

Когда луна бывала злая,

Я подвывал и даже лаял

Не потому, что был я зверем,

А потому, что был я верен —

Не конуре, да и не палке,

Не драчунам в горячей свалке,

Не дракам, не красивым вракам,

Не злым сторожевым собакам,

А только плачу в темном доме

И теплой, как беда, соломе.

Невзирая на явно имевший место конформизм,  Господь, именно Илью Эренбурга сделал своим орудием для задуманного Им спасения евреев в Пурим 53-го года.  Наши сородичи, от родителей до внуков, и дальше, от поколения к поколению, все мы обязаны жизнью  «уму и сообразительности» Ильи Григорьевича, 3 февраля 1953 года написавшему  советскому Аману свое знаменитое письмо. Оно  отвело от  евреев, хотя бы на время, страшную, и уже  уготованную для них беду. Написание этого хитроумного письма было  отчаянным поступком самоубийцы. Ни сам Эренбург, как и никто другой, не мог предсказать, как отреагирует на это письмо усатый хозяин Кремля. Но через два месяца после того, как оно легло на стол Лучшего Друга Советских Физкультурников, Бог  погубил злодея, а Эренбурга и евреев миловал.  Что  ему самому, утонченно-капризному интеллектуалу, избалованному славой и комфортом невротику, легко теряющему способность спать и  есть (в такие дни он питался  только перекрученным в бульон укропом) при любом стрессе, — что ему стоило написать это  письмо — страшно вспоминать, хотя и читано об этом недавно.

В середине 60-х потрясенная страна прочла его  «Люди, годы, жизнь».  Только тогда, в 60-ых, он перестал бояться, распоясался окончательно и отдал этой книге все, что долгие годы хранил в столе и в памяти. В ней он не перестает  опрадываться, самому себе  отвечая на вопрос, почему Сталин не пустил его в расход, как остальных 600 советских писателей.  В этих своих сенсационно-знаменитых мемуарах, опубликованных в «Новом Мире» Твардовского,  он сумел открыть миллионам своих сограждан, в каком страшном Зазеркалье выпало им родиться и жить. Но сделал он это по-другому, чем Солженицын в своем «Архипелаге». Он просто рассказал советским людям о тех, с кем, живя долгие годы на Западе,  был лично знаком. Он вернул в культурный обиход своих сограждан их имена, украденные у них партийными сатрапами и держимордами от культуры, ханжами и  невеждами  из Главлита. Вернул по праву принадлежащее  нам наследие, от стихов  Марины Цветаевой и Ходасевича до картин Пикассо и Модильяни. Это ему страна обязана первыми сборниками Цветаевой, первыми персональными выставками Пикассо и Шагала.

Он был величайшим просветителем во времена тех культурных сумерек, которым усилиями безумных правителей великой страны искусственно не дозволялось перейти в рассвет.

Но все же, в первую очередь,  он был колоссальным русским поэтом, что доказывается приведенными в начале этих заметок шедеврами его  лирики. Впрочем, тому, кто обладая хорошим слухом, прочел том его алмазных стихов, ничего доказывать не надо.

Они с Лизой расстались совсем юными, но потом были в переписке более полувека,  до самой его смерти. Ей первой, а не десяткам других, стройными рядами следующих  за ней любовниц, посылал он все, что выходило из-под его пера. Если ей что-то не нравилось в его стихах, он не раздумывая переделывал их.

Тогда, в начале жизни, когда она уехала из Парижа, он послал ей в Москву письмо, в которой были такие строки:

«За правду — правда. Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить… Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на по существу нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной мысли.Мы евреи. Мы глотнули парижского неба. Мы поэты. Мы умеем насмехаться. Мы… Но разве этих 4 обстоятельств мало для того, чтоб не сдаваться?».

Елизавета Полонская, за четыре месяца до его смерти, уже седовласой старухой, послала ему такое поэтическое признание:

Дорогой Илья,

Мы уже забыли юность друг друга, но в этот канун первого мая захотелось поздравить тебя и послать тебе стихи.

Позднее признание

Вижу вновь твою седую голову,

Глаз твоих насмешливых немилость,

Словно впереди еще вся молодость,

Словно ничего не изменилось.

Да, судьба была к тебе неласкова,

Поводила разными дорогами…

Ты и сам себя морочил сказками,

Щедрою рукою отдал многое.

До конца я никогда не верила.

Все прошло, как будто миг единственный.

Ну, а все-таки, хоть все потеряно,

Я тебя любила, мой воинственный. Твоя Лиза

Но он в то время уже готовился к смерти. Готовился  к расставанию не только с жизнью, но и с последней своей возлюбленной, шведкой еврейского происхождения, чуть не 30-ю годами его моложе — Лизлоттой  Мэр. Когда-то она  девочкой жила с родителями-коммунистами в сталинской России. И говорила по-русски. В переписке они до конца были на «Вы». Как раз в те годы (начиная с их знакомства в  50-х ) Эренбург, в качестве посланца Советской России,  руководил «борьбой за мир во всем мире».  Как изумились бы  «полезные идиоты» Запада, узнав два обстоятельства. Первое,  — что Кремль так щедро оплачивал  Конгрессы Мира единственно для того, чтобы они  требовали от своих правительств как можно активнее разоружаться. А второе, — что главный «борец за мир» Илья Эренбург назначал эти сходки полезных режиму идиотов  именно в то время и в тех городах Европы, куда удобней было приехать Лизлотте. Она ведь была женой  крупного политического деятеля Швеции социал-демократа Ялмара Мэра.

Хотя до гениального «В зените бытия любовь изнемогает» он уже никогда не поднялся, многие прекрасные стихи последних лет посвящены ей, его последней любови. Как бедная Любовь Михайловна Козинцева (двоюродная племянница и жена Эренбурга и  родная сестра режиссера Козинцева) выдержала все это, знает только она одна.

В среду утром 30 августа 1967-го года немощного Эренбурга повезли с дачи домой. Врачи настаивали, чтобы он переехал на городскую квартиру. Тем более, что на 31-ое был заказан телефонный разговор со Стокгольмом. Его везли в машине скорой помощи, привязанного к носилкам. Звучит как сюр, но он в дороге упрекал вернейшего своего друга, жену Любу, что «она никогда его не любила». Последнюю свою ночь на земле он спал хорошо, но до назначенного разговора со своей последней любовью  не дожил, хотя жену под каким-то предлогом увели из дому,  чтобы он мог спокойно поговорить с ней.   Любу, жену, он, кстати, тоже любил, ужасно, как и положено добропорядочному еврейскому мужу,  трясся  над ее здоровьем,  никогда с ней не расставался и никому не обещал с ней развестись. А между тем, между Лизой Полонской и Лизлоттой Мэр было великое множество женщин, вовсе не случайно ставших героинями его любовной лирики. Одна из них —  мать его единственного ребенка, неотразимая   Екатерина Шмидт, была, судя по стихам, ей посвященным, самой страстной и глубокой его любовью. Родив Эренбургу дочь Ирину,  когда ему было всего 20 лет, она ушла от него, понимая, что «с такими, как он, семью  заводить нельзя».

В любом случае, последней из этого дон-жуанского списка, которому мог позавидовать и сам Пушкин,  мы обязаны вот этими строчками:

Про первую любовь писали много,

— Кому не лестно походить на Бога,

Создать свой мир, открыть в привычной глине

Черты еще не найденной богини?

Но цену глине знает только мастер —

В вечерний час, в осеннее ненастье,

Когда все прожито и все известно,

Когда сверчку его знакомо место,

Когда цветов повторное цветенье

Рождает суеверное волненье,

Когда уж дело не в стихе, не в слове,

Когда все позади, а счастье внове.

Когда он умер, о предстоящей гражданской панихиде в Доме Литераторов не сообщила ни одна газета, как всегда, опасаясь «беспорядков». И все-таки к  гробу его пришло  великое множество лучших людей страны, от представителей художественной элиты до простых читателей.  В скорбной процессии было откровенно много еврейских лиц, и молодых и старых. Он спас от гибели свой народ в 53-ом, он был их заступником перед властью после войны, и они, благодарные и скорбящие, пришли проводить его в последний путь.

«Новодевичье» закрыли «на ремонт», чтобы не пускать на похороны посторонних. Даже у Твардовского возникли проблемы на входе, пока он, изумившись милицейскому произволу,  не напомнил стражам порядка, что они задержали члена Центрального Комитета Партии.

Его дарили дружбой лучшие люди эпохи. Один из них — Борис Слуцкий, которого  лишили слова,  когда он в величайшей печали стоял у  могилы друга. Но Борис Слуцкий рассчитался с Эренбургом по полной, написав  цикл стихов его памяти. Там есть слова, достойные лечь венком на могилу убийственного  противоречивого  «гения века», Ильи Эренбурга:

Эти искаженные отчаяньем
старые и молодые лица,
что пришли к еврейскому печальнику,
справедливцу и нетерпеливцу,

что пришли к писателю прошений
за униженных и оскорбленных.
Так он, лежа в саванах, в пеленах,
Выиграл последнее сражение.

P.S.

В последний свой приезд в Москву, я была на Новодевичьем, и среди прочих, нашла там могилу Эренбурга. С гранитного монолита смотрит барельефный его портрет — репродукция в металле со знаменитого наброска Писассо.

Стоя у могилы Эренбурга я вспомнила прелестные, ранние  его стихи из цикла «Одуванчики»:

Мне никто не скажет за уроком «слушай»,

Мне никто не скажет за обедом «кушай»,

И никто не назовет меня Илюшей,

И никто не сможет приласкать,

Как ласкала маленького мать.

Я прочла их лишь после отъезда из России, но успела прочитать их выросшему уже в эмиграции  сыну Илюше, названному так в честь Ильи Григорьевича Эренбурга.

http://blogs.7iskusstv.com/?p=74485

Посмотреть также...

NYT: Израиль планировал более масштабную атаку на Иран, но передумал

04/22/2024  13:48:25 Новости 11:25 Израиль отказался от планов гораздо более масштабного контрудара по Ирану после …