Депутат «парламента души».

02/06/2020  16:39:16

Анатолий Петровецкий

Депутат «парламента души«.

(Повесть)

Конец ХХ века.

Вечер как всегда был загружен. Встречи, телефонные звонки, переписка в интернете. На личную жизнь времени не оставалось. Впрочем, о какой личной жизни могла идти речь, когда Борис жил один. Жена вернулась на Украину к родителям, оставив его наедине с «патологической любовью» к сионизму и «прочей идиотской общественной ерундой» еще в середине девяностых. Ее отъезд разорвался «поясом смертника-террориста» в его сердце. Неожиданно и болезненно, затаив возмущение и огорчение в сжатых до боли зубах Бориса. Уехала навестить родителей и не вернулась. Долгих объяснений не было, кроме отчаянной фразы: «Прости, больше не могу…».   Борис приехал в Израиль в 1987 году один, парящий в ауре благородных идей. А жена решилась воссоединиться с мужем только в начале 90-х. Так постановили в долгих спорах, слезах отчаяния, сожалениях и обоюдных упреках. Борис должен был решить бытовую и материальную проблему семьи, а затем Ирина попробует расстаться со своей любимой работой и подготовить родителей к необходимости совершения «необдуманного, ошибочного, рокового» поступка и «гнусного предательства по отношению к Родине и родителям». С «Родиной» к тому времени у Ирины сложились не самые лучшие отношения, а вот перед родителями ей было действительно стыдно и больно осознавать, что свершается «детское эгоистичное предательство». Но она смогла преодолеть и это. Правда, только через пять лет после отъезда мужа и окончательной потери своего «теплого» рабочего местечка.   Каждый искал в репатриации что-то свое. Популярная в то время фраза: «жить в свободном еврейском государстве» — была наполнена чем-то свежим и заманчивым. Для Бориса, конечно же, было главным ударение на понятии «еврейском», а для жены — «свободном». Он свое получил сполна, а супруга обрела статус инородного тела. Свободу от прошлой профессии и всего того, что годами добивалась на прежней родине. Естественно, это взрывало ее изнутри, калечило душу и не могло не сказаться на отношении ко всему окружающему: людям, языку, стране.   Ирина не смогла удачно пробраться через «горнило» репатриации, цепляясь каждым нервом за «инородное и чужое». Она надолго впала в депрессию и откровенную истерию. В таком состоянии Борис и отправил ее отдохнуть к родителям на Украину…   Больше он в свою жизнь женщин не пускал. Общался только по работе и общественно-политическим делам. Вот и сейчас его добивает очередная просительница вопросом, который не только он, но и мэр города решить не может.   — Я вам ничего не могу обещать.   — Перед выборами вы были намного уверенней, — доносилось из трубки, как упрек или насмешка.   — Поймите меня правильно, нельзя решить ваш вопрос за одну минуту, — попытался объяснить Борис. — Но я постараюсь найти выход из сложившейся ситуации.   — Я могу на вас рассчитывать? — кричала трубка. — Когда-то вы меня не вылечили. Сердце как болело, так и болит. Не обманите во второй раз.   Борис закрыл телефон. Вздохнул глубоко, задержал дыхание на несколько секунд и медленно выдохнул. Легче не становилось. Нервы натягивались как вожжи в руках ямщика, пытающегося удержать взбесившихся лошадей. «Как же мне все надоело, — пронеслось раздражение по всему телу, оставляя кисловатый привкус во рту. — Зачем я занимаюсь глупостями? Неужели не хватает врачебной суеты?».   Он не раз задавал себе эти вопросы. Впрочем, как и многие другие, не более приятные. Ответов не находил. Вернее, не очень хотел. Надо же было чем-то заполнять жизнь вне больницы. Это раньше, в ранней зрелости, он серьезно относился к своим увлечениям политическими баталиями, которые со временем превратились в игры для взрослых мужчин и женщин, переполненных различными устремлениями: амбициями, жаждой власти или стремлением что-то изменить. К последним Борис искренне относил себя и своих соратников. Но скоро понял, что от них ничего фактически не зависит и бороться не с кем и незачем. Пустая трата времени. Хотел уйти, но боялся, что скука и одиночество поглотят его полностью. Он выпустит из рук последнюю ниточку, которая тащит его по рытвинам жизни. А тогда… Он не знал, что может быть «тогда» и инстинктивно крепко держался за неё.   Борис машинально потер вспотевшую лысину, тщательно вылизавшую голову от выпуклого огромного лба до самой крайней точки затылка за последние двенадцать лет. Венчик седых волос, который нельзя было назвать буйным, скромно притаился по краям шикарного «зеркала», как бы извиняясь за то, что надолго задержался, уродуя своим присутствием мощный череп.   В дверь позвонили. Борис никого не ждал. Нехотя поднялся с любимого кресла у небольшого письменного стола, усыпанного различными бумагами, книгами и мощным компьютером. Его гордостью и любимым детищем, с которым приходилось проводить большую часть ночи, когда не было дежурств в больнице.   В дверную дырочку увидел коллегу по партии Фиму Розенблюма. Они не питали особых чувств друг к другу, но старались держаться вместе.   Меньше всего Борису сейчас хотелось общаться с соратником по политическим интригам. Но жизнь не оставляла ему выбора, и он открыл дверь.   — Ты еще не спишь? — для приличия спросил Фима, не останавливаясь, прошел в комнату и тяжело опустился в кресло. — Что ты думаешь о сегодняшней заявочке мэра?   — Ты не мог меня спросить об этом завтра? — лениво пробормотал Борис.   — Извини, но надо что-то делать уже сегодня.   Фима нервно барабанил пальцами по деревянному подлокотнику кресла. Его пальцы-костяшки маленькой худенькой руки прыгали как заведенная детская игрушка, напоминая Борису что-то забытое из далекого детства. Что он не знал, да и не хотел напрягаться, чтобы материализовать возникшую неожиданно ассоциацию.   — Кофе хочешь, спросил он, точно зная, что Фима любит чай.   — Лучше чашечку чая, если можно, — не замечая кривой улыбки Бориса, ответил Розенблюм.   Они хорошо дополняли друг друга, когда вместе заходили в зал заседаний городского совета. Худой до неприличия, высокий, с буйной шевелюрой Фима нависал над маленьким шариком фигуры Бориса. Они всегда заходили вместе, ожидая друг друга в фойе. Появление этой удивительной пары вызывало улыбку у собирающихся депутатов. Но когда кто-нибудь из них начинал говорить, многим было уже не до улыбки. Особенно мэру города, чьи ошибки и промахи они не обходили молчанием и джентльменской деликатностью. Громили коалицию и предлагали дельные выходы из создавшихся неприятных ситуаций. Мэр не любил эту «сладкую парочку», обвернутую в упаковку из соли и перца. Но в недрах искушенной политическими курьезами души уважал за откровенность и ум. Он даже подумывал заполучить их в свою команду. Сделать им такое предложение, от которого трудно будет отказаться. Правда, несколько попыток уже провалились, но мэр не терял надежду. «Эти русские могут быть очень полезны нам», — говорил он своим приближенным, которые не верили в подобного рода затею. Не только не верили, но и боялись усиления их влияния на «старика». «Команда» вместе с ним была у власти почти двадцать лет. Четыре каденции. Построили город, превратили его из деревни в современный мегаполис по израильским меркам, конечно. «А эти пришельцы теперь указывают нам, как надо жить! — возмущалась свита. — Не успели выучить алеф-бет и уже стремятся преподавать нам уроки жизни!». Возмущениям не было конца, но новая алия постепенно отвоевывала у «аборигенов» ранее занятые жизненные пространства и претендовала отобрать власть. Пока они сидели в местном совете в меньшинстве, это не так страшило окружение «старика». Но когда их представители захватили места заместителей мэров городов, а в некоторых местах и отобрали троны у местной элиты, это испугало многих. Усиление влияния русскоязычной партии в олимовской среде ничего хорошего не предвещало. Но «старик» думал по-другому и стал заигрывать с этими «клоунами».   — Неужели ты не чувствуешь, что он хочет привязать нас к ноге, — возмущенно, но с некоторой долей сомнения, прошипел Фима.   — Разве это плохо? — лениво прошелестел губами Борис, наливая гостю чай.   — Я над этим много думал, — говорил в пространство Розенблюм, скорее себе самому, чем собеседнику. — В его предложении есть рациональное зерно.   — И несомненная выгода, — наигранно азартно произнес Борис, внимательно следя за реакцией гостя.   — Ты прав, — по-прежнему прислушиваясь к своим мыслям, ответил Фима, но быстро спохватился и продолжил.- Я не о личной выгоде, а для общего дела. Находясь рядом с ним, мы сможем добиться большего.   — Слезь с трибуны, друг, — серьезно произнес Борис. — Он тебе что-то предложил?   Этот вопрос словно вбил Розенблюма к креслу, вдавив его в мягкие огромные подушки. Фиму почти не было видно. Некоторое время над креслом парила тишина, а затем из его глубин прозвучало растерянное полу писклявое звучание:   — Да. Он предложил кому-нибудь из нас стать заместителем мэра и войти в коалицию.   — И что ты ему ответил? — висел над креслом грозно вопрошающий голос Бориса.   — Я сказал ему, что завтра с утра мы дадим ответ, — растерянно оправдывался Фима из глубин кресла.   — Что он требует взамен? От чего мы должны отказаться? — все более и более заводился Борис.   — Об этом разговор не шел.   — Но ведь это и так понятно. Разве ты не понимаешь, что нас покупают?   — Понимаю. Очень хорошо понимаю, — появившись над подушками, задиристо прокричал Розенблюм. — Мы воюем с ветряными мельницами. Ничего существенного сделать не можем. Только критикуем из заседания в заседание, а они над нами смеются и продолжают делать свои делишки.   — Ты думаешь, если мы влезем в это дермо, нам кто-то позволит изменить ситуацию? Какая наивность! Нет. Просто глупость!   — Но в наших руках будет определенная власть, — не сдавался Фима. — Они вынуждены будут выполнять наши распоряжения.   — Да нас через неделю вышвырнут из мэрии за ослушание, — наседал Борис.   — Но все же неделя будет наша.   — Фима, я мог бы тебя понять, если бы шла речь о твоем трудоустройстве на теплое место. Если причина в этом, то я не буду возражать. Только не надо прятаться за благородные устремления, — тихо произнес Борис, вдруг осознав истинную картину происходящего. — Ты согласился?   — Да, — вскочив с кресла и почти упершись головой в низко висящую люстру, выпихнул из себя Фима. — Тебе хорошо. У тебя есть постоянная работа. Зарплата не самая худшая. А мой магазин скоро прикажет долго жить. Еле свожу концы. А здесь все-таки зарплата, о которой только можно мечтать.   — Да, ничего не скажешь, — вяло процедил сквозь зубы Борис.   Его вновь охватило чувство, словно на него вылили ведро липкой жидкости, то ли скисшей, то ли горьковатой, бесспорно неприятной.   — Но ты же не бросишь свою кардиологию. Ты же врач до мозга костей, — игриво улыбаясь, навис в очередной раз над Борисом Розенблюм. — Ты не сможешь работать в мэрии со своим медицинским образованием. А я все-таки хоть и бывший, но инженер. «Старик» дает мне еще портфель по строительству.   Борис молчал. Ему было настолько безразлично то, о чем сейчас говорил гость. Задевало другое. Почему Фима решил все за его спиной и хотел сделать вид, что еще ничего не решено? Что это — очередная политическая грязь? Или предательство? Ему действительно не нужно место в мэрии на несколько предвыборных месяцев. Не для этого он много лет назад вымучивал из себя экзамен на право работать врачом в Израиле. Не для этого создавал себе имя и авторитет. Нет, конечно же, не для этого. Но и позволить кому-либо себя так унижать он не мог.   — Боря, — продолжал Розенблюм, — я же все-таки первый в нашем списке и возглавляю городскую партийную ячейку, а ты второй номер. Кому же, как не мне занимать это место? Люди мне верят. Я и только я могу им помочь.   Борис не отвечал. Он не раз слышал этот поток себялюбия и научился не обращать внимание. Он думал о другом. Сможет ли дальше работать с этим человеком? Ответ не появлялся, и Борис решил оставить все как есть. Жизнь сама распишет свой сценарий.   — Фима, — то ли улыбаясь, то ли кривляясь, произнес тихо Борис, — может ты и прав. Во всяком случае, я тебя поздравляю с удачным решением твоего хромающего финансового положения. Дерзай, а там видно будет.   Они еще недолго посидели, поговорили не о чем, и Фима освободил Бориса от своего присутствия.   «Карьерист», — многократно вспыхивало яркими светлячками это слово в различных уголках сознания. Появлялось и исчезало. Сверлило тупым сверлом и жалило мелким комариным укусом, било сотнями маленьких молоточков и шипело устами ленивого удава. «Что же меня так задело? — пытался найти ответ Борис и не хотел его замечать, когда он — этот самый долгожданный ответ, появлялся на краешке мысли. — Я ведь все знал с самого начала. Понимал, что за человек «нависает» надо мной. Чего же теперь так реагировать? Карьерист!»

Начало 80-х годов ХХ века.

— Карьеристка, — голосом, похожим на крик, Борис увещевал супругу. — Зачем тебе необходимо уходить из поликлиники? Зачем тебе быть пятым колесом в телеге третьестепенного отдела в горздраве?   Он ходил по комнате медленно, словно подбирал шаги необходимого размера вместе с нужными в данную минуту словами. Путь лежал от старого кресла к новенькому телевизору. Взгляд цеплялся то за старую вещь, то за удачное последнее приобретение. Причем, направление к обновке немного просветляло его взгляд, но совершенно не изменяло настроение.   — Что ты понимаешь, лекаришка? — язвила жена. — Ты — ведущий кардиолог больницы, вечно будешь прозябать рядовым исполнителем. Если тебя это устраивает, то меня нет.   Борис отчетливо почувствовал, что его путь в разговоре превращается в непреодолимую сизифову гору, а доводы — в непослушные камни, скатывающиеся то и дело вниз.   — Но тебя, каким боком это касается? Это же у меня неподходящая пятая графа, а у тебя с этим все в полном порядке.   — Да брось ты. Мы с тобой — одно целое. Если не ты, то я должна добиться положения. Я это делаю не только для себя, но и для тебя.   — Кто-то из великих, по-моему, Уайт, сказал примерно так: «Каждый, кто совершает глупость, делает это с хороших побуждений».   — Называй мое решение, как угодно, — продолжала упорствовать Ирина, — но я доведу его до логического завершения. И еще, пожалуй, самое главное — мне скучно выслушивать истории самочувствия стариков и старушек. Мерзко звучит? Но это факт. Я никого не хочу обманывать. Так будет, по крайней мере, честно.   — Но ты ведь хороший врач, — не сдавался Борис. — Как можно себя так разбазаривать?!   — Это ты «разбазариваешь» себя, создавая кому-то славу. Ты на себе тянешь отделение, а Плетнев, бездарь и карьерист, почивает на твоих «лаврах».   Да, Борис скромно тянул лямку врача в городской больнице. Был ведущим кардиологом, но заведовать отделением доверяли другим. Он не чувствовал себя оскорбленным или обделенным. Ему хватало уважения пациентов. Во всяком случае, Борис так себя успокаивал.   — Зачем же ты столько лет морочила себе голову в институте? — продолжал нападать Борис. — Чего тебе не хватает? Власти? Денег? Лучше бы постаралась сделать детей.   — Боренька, миленький! Скучно мне сидеть на приемах и выписывать рецепты для лекарств от простуды, расстройств и головной боли. Да, я хочу приобрести власть, положение, хорошую зарплату. И детей я хочу. Но эту будет позже. Скажем, на следующий год или через два. Надо же зарекомендовать себя, закрепиться на новом месте, приобрести поддержку начальства. А потом можно будет и о детях подумать. Разве я не права?   — Ты — неисправима, — махнул рукой Борис и ушел в свой уголок, громко называемый «кабинетом». Там он всегда укрывался от нападок жены и бытовых ворчаний семейной жизни. Читал, думал, слушал «вражеские голоса». Замирал, когда удавалось услышать сквозь шум социализма голос Израиля. Не важно было какой — мужской или женский. На русском языке или на иврите. По душе пробегали теплые струйки, происхождение которых он объяснить не мог. Да и не старался. Просто было приятно, даже волнительно.   В 1975 году в Израиль уехала двоюродная сестра Бориного отца со своей семьей. Ее дочь была его сверстницей, а сын — на несколько лет старше. Уезжая, он оставил Борису в подарок книгу академика Тарле «Наполеон», написав карандашом на форзаце: «Брату моему на память, с пожеланием скорее догнать нас». Это были первые хорошо знакомые Борису люди, уехавшие в Израиль. И они совершенно не походили на «сионистских агрессоров», «пособников империализма» и, тем более, шпионов и врагов советской власти. Тетя Катя, опытный экономист с многолетним стажем, проработала на трикотажной фабрике около тридцати лет. Имела множество грамот и благодарностей за свой «благородный труд» на чье-то благо. Её муж, дядя Иосиф, скромно чинил часы в Доме быта и тихо проклинал судьбу, стараясь утопить горечь от преследования «проклятой» в 100 граммах приличной водки, которая в его шкафчике была всегда в избытке. Издержки профессии давали о себе знать.   — Если кто-то думает, что я пьяница, то очень даже ошибается, — говорил он, наливая очередную «рюмашку». — Я протестую.   — Против чего? — спрашивал собеседник.   — А черт его знает, — философски разводил руками дядя Иосиф, — но так хреново у меня на душе, что хочется бежать от всего этого дерма, куда глаза глядят.   И убежали. Теперь они настоящие израильтяне. Этот факт невольно смешил Бориса, но вместе с ними Израиль, далекие и непонятные израильтяне обрели для него конкретные лица.   После начала войны в Афганистане советская власть запретила евреям выезд из страны, но тема борьбы с «железным занавесом» оставалась самой актуальной на «израильских волнах». Да и «Голос Америки» на русском языке трубил о том же. Борис смотрел на своего «вэфовского говоруна» и иногда пытался ему возразить. Но чаще всего, ему приходилось соглашаться с неопровержимыми доводами, долетавшими издалека. Они цеплялись за ниточки сознания, оставляя узелки, которые уже мешали спокойно жить.   Тем временем его интерес к еврейству становился все более сфокусированным. Он стал неожиданно для самого себя осознавать, что смысл еврейства некоторым образом связан с религией. От отца Борису досталась изданная до революции книга гравюр Густава Доре, называвшаяся «Библейские мотивы». В ней иллюстрации к наиболее известным библейским сюжетам соседствовали со стихами русских поэтов, посвященными тем же сюжетам и персонажам. Из этой книги Борис извлек тогда немало сведений, относящихся к древней истории Израиля. И не более. Он не был склонен к принятию религии, как основы, мышления и образа жизни. Скорее воспринимал ее, как часть национальной традиции, культуры, сохранившей через тысячелетний покров духовность народа, да и сам народ. Но Борис был врачом. А для него это являлось синонимом воинствующего атеиста.   Борис воспитывался в интеллигентной еврейской семье среди «врачевателей». Так любил называть себя дед, а затем и отец. Друзья, знакомые тоже работали в поликлиниках и больницах города. Многие из них не скрывали принадлежность к еврейству. Правда, фамилии Рабинович, Шехтер и, конечно же, Лепкивкер наряду с не менее звучными именами: Илья Абрамович, Израиль Ильич, Фира Нафтальевна не давали даже повода к подобному сокрытию. Они гордились своей неслыханной по тем временам дерзостью. Собираясь вместе, много говорили об Израиле, о традициях. Даже пытались отмечать еврейские праздники. Как могли, что знали, что помнили от родителей и, скорее всего, от дедушек и бабушек.   Намного позже, уже в Израиле, Борис понял, насколько смешными и наивными были эти люди и их «праздники». Но тогда… Это еще больше сближало взрослых и бросало маленького Бориса на благодатную национальную почву, из которой ему удалось прорасти «еврейским патриотом» и «законченным сионистом» по определению жены. Нет, она ни в коем случае не хотела обидеть мужа. Таким образом, Ирина стремилась подбодрить «главу семейства» и сделать его более значимым хотя бы в его собственных глазах. Знала бы она, какого «зверя» будит, то льстить так супругу не стала бы. Но Борис прекрасно понимал, что его «национальный патриотизм» и, тем более, «сионизм» все еще носили камерный характер, распространяющийся только на любимый «уголок», именуемый гордо кабинетом.   Однажды, кто-то из благодарных пациентов подарил ему русско-ивритский разговорник и маленький словарь на 1000 слов. Это была первая тысяча, с которой он столкнулся в непонимании и недоумении. Все непривычно, экзотично и забавно. Вот и сейчас он взял в руки словарь и захотел найти слово «карьеристка». Очень ему хотелось обозвать этим обидным, на его взгляд, словом жену на иврите. Захотелось и все. Непременно на иврите.   Не найдя сразу необходимого слова, он неожиданно для себя сделал вывод. «В Израиле нет даже такого понятия, как карьеризм! Глупо, конечно, но хочется все-таки верить и в это!»

Конец ХХ века.

Борис не хотел в это верить. Он понимал, что Розенблюм оказался в незавидной ситуации. Он спасал свою финансовую рубашку, которая в прямом смысле оказалась ближе к его худому телу. Но зачем наговаривать на Бориса мэру города?! Да, он не в восторге от идеи вхождения в коалицию накануне новых выборов. Трудно не сообразить, что с русскоязычными репатриантами пытаются заигрывать, покупая по дешевке их предводителя, а вместе с ним и голоса олим. Что будет после выборов и гадать не стоит. Вылетит дорогой Фимочка из мэрии, как глупая пробка из полной бутылки. Эта «легковесная дурёха» мешает всем. И вину, стремящемуся выбраться на волю, чтобы вскружить голову пьющему. И пьющему, вкушающему прелесть этого головокружения. Как раз среди этих взаимоисключающих друг друга устремлений и спряталась политика мэра. Он понимал, что больше двух мандатов на этих выборах «русским» не набрать. А то и того меньше. Но ему какую-то часть голосов они принести смогут. А что с них еще взять? Как мог этот «самолюбивый извращенец» Фима Розенблюм не понимать всю глупость своего поведения?!   Это Борис высказал на последнем заседании Совета городской партийной ячейки. Его поддержало большинство членов Совета. Договорились не входить в коалицию сейчас. Розенблюм в очередной раз «чихнул» на мнение товарищей и даже не поставил вопрос на голосование. Он доложил «старику», что «его подчиненные» одобрили данное решение и будут на выборах поддерживать кандидатуру мэра. При этом он добавил, что в оппозиции к мнению Совета остался один Борис Лепкивкер, который назвал мэра «старой рухлядью». И этой «рухляди» место в экспозиции местного музея.   Борис был согласен с предложенным местом для «старика», но он, Борис Лепкивкер, член городского совета не говорил ничего подобного. Более того, в недалеком прошлом это была любимая фраза Фимы Розенблюма, которой он гордился и произносил на всех «публичных углах».   Вот этого Борис не мог понять и простить. Он потребовал созыва внеочередного заседания Совета. Розенблюм не соглашался и ничего не хотел объяснять. «Так было надо! Это большая политика! Тебе, Боря, не понять! » — пытался отшучиваться он.   — Фима, если ты не соберешь Совет, я официально сложу с себя обязанности депутата, — угрожал Борис.   Произнося эти слова, он свято верил, что именно так и поступит.   — Ну и чего ты добьешься? — вопрошал Фима. — На твое место зайдет следующий в нашем списке кандидат и будет более податливым.   — Посмотрим, — угрожающе бросил Борис и вышел из помещения партии.   Куда и на что он собирался смотреть, пока было не совсем ясно. Бориса преследовало ощущение, будто анатомия его тела претерпевает значительные изменения. В голове бурчало, как в животе. Мозги устроили мыслям настоящий запор, о котором прямая кишка могла только мечтать. Дрожало там, где по определению не должно было дрожать.   Выйдя на улицу, он схватился за телефон. Кому звонить, пока не знал. Понимал, что должен кого-то «облить» своим возмущением, избавиться от той «блевотины», которая осталась в ощущениях от разговора с Розенблюмом.   — Лева, — отрывисто и хрипло пропел Борис голосом старой заржавевшей походной полковой трубы, — нам надо немедленно встретиться.   Лева Вайс — профессиональный активист по призванию, в прошлом — небольшая «шишечка» в управлении шахты на Украине, всегда знал, что нужно делать «немедленно» в любой ситуации. Кроме этого, он был членом Совета, имел влияние на большую часть пенсионеров, избравших его своим лидером. С Борей у него сложились хорошие товарищеские отношения. Особенно после того, когда врач Лепкивкер устроил ему операцию на сердце на самом высоком и профессиональном уровне. Лева стал человеком Бориса, в преданности которого последнему не приходилось даже сомневаться.   — Что случилось? — сонным голосом, попискивая высокими тонами, вывел Лева на другом конце провода. — Боря, у Вас все в порядке?   — Я буду тебя ждать в нашем кафе. Приезжай через пятнадцать минут, — по-военному, как бы отдавая приказ, распорядился Лепкивкер и закрыл телефон.   «Кому еще позвонить? — перелистывая в голове записную книжку собственной памяти, размышлял Борис. — Семену Лещинскому звонить бесполезно. Этот отставной полковник по самую офицерскую фуражку утонул в своем хозяине, растворился в Фиме Розенблюме, поддерживая его во всем вместе с ветеранским войском участников и инвалидов войны… Но и он на последнем Совете, пусть робко, но все же высказал сомнение в необходимости «дружить с непопулярным мэром» перед выборами. И все-таки, с ним разговаривать бесполезно. Лещинский с нетерпением ожидал социальное жилье вне очереди, которое ему пообещал Фима… Наум Беленький? Тоже натура своеобразная. Его паруса всегда верны ветру. С какой стороны сильнее подует, туда и поплывет его кораблик совести. И с ним разговаривать бесполезно. Он боится выступать против Фимы, так как тот пообещал и ему социальное жилье… Фира Рабинович? Маразматирующая старуха, поэтически влюбленная в Фиму. Она возглавляет творческую интеллигенцию прошлой жизни советского периода. Пишет убого зарифмованную прозу, называя этот уродливый коктейль стихами и высокой поэзией. Ей никто не возражает. Все-таки люди интеллигентные и не привыкли обижать окружающих. Самые лучшие ее «излияния» были посвящены Фиме. Он напечатал их в местной русскоязычной газете, которую сам же и курировал, периодически вливая в нее «денежку» на правах рекламы. Нет, все-таки этот негодяй молодец. Протащил в Совет «своих людей». Куда мне до него?!».   Скептически жонглируя фамилиями, он все-таки понимал, что Совет состоит не только из «пенсионеров советского отлива». В нем отлично работали молодые ребята, к которым Борис причислял и себя. Их было меньше, чем пенсионеров, но задиристость, азарт и непоколебимая уверенность в собственной правоте, в конце концов, профессионализм «меньшинства» обнадеживали Бориса. Они не дадут «обюрократить» и развалить дело, которому отдано столько сил и времени. На них и была вся надежда.   Особенно выделялся среди этой немногочисленной стайки Зеев Стасовский. Создавалось впечатление, что принципиальность и особое чувство справедливости родились раньше него. Он нес эти неоспоримые достоинства далеко впереди себя, как щит и копье средневекового рыцаря. Его привезли в Израиль в несмышленом возрасте. Но это никак не оторвало его от русскоязычной среды. Родители сделали все, чтобы мальчик говорил, писал и читал на русском языке. Особое место в этих стараниях занимала бабушка, в прошлом учительница русского языка и литературы.   Зеев окончил школу, отслужил в боевых частях, получил первую степень в университете. Пришел в партийную ячейку добровольно и сразу же вскочил на боевого коня, возглавив молодежь. У него был свой рецепт вживания «русских» в «израильтян», особенный взгляд на цели и задачи партии. Его явно раздражал Фима Розенблюм, и те же чувства он вызывал у «боса». Это еще мягко сказано. Розенблюм ненавидел молодого «выскочку», чувствуя его полное превосходство во всем. Он видел в нем будущего соперника. Пока будущего. «Молод еще и горяч», — снисходительно говорил Фима своим сторонникам. «Но молодость быстро проходит», — предупреждали его самые ретивые соратники. А Фиме было страшно даже подумать о том, что когда-нибудь придется распрощаться с «властью». Он продолжал внешне снисходительно относиться к «молодому, да раннему», делая вид «недосягаемого вождя». Но «кровушки» Зеев попил у своего руководителя немало.   — Боря, — внешне спокойно, но с внутренней, трудно скрываемой злостью, не раз и не два обращался Зеев к Лепкивкеру, — Вы умный человек. Как Вы можете работать с этим самонадеянным и самовлюбленным «индюком»? Не понимаю. Он решил, что все репатрианты приехали в Израиль только для его личного благополучия?   Непослушная шевелюра юноши буйствовала на его небольшой голове в такт с пляшущими чувствами. Она спадала на широкий красивый лоб упругим локоном, заставляя тонкую руку с длинными пальцами забрасывать его наверх к сотоварищам.   — Этот узурпатор любой свежей мысли, — продолжал Зеев, забрасывая поочередно одну ногу на другую, — приведет нас к полному краху. Люди не верят ему, а значит и нам. Так продолжаться не может. Мои ребята просто возмущены.   — Зеев, — пытался успокоить молодого коллегу Борис, — никому не нужна сегодня война. Мы обязаны быть вместе. Я тоже не согласен со многими «закидонами» Фимы, но его уже не переделать. А нам, повторяю, необходимо единство. Иначе — раздавят.   — Я не могу согласиться с этим, — продолжал Стасовский. — Эта примиренческая политика ведет к полному провалу русскоязычного представительства во властных структурах. А это приведет к тому, что репатрианты останутся один на один со своими проблемами и невзгодами.   «Как он на меня похож. На того. Прежнего. Когда новый день всегда радовал и непременно дарил море удачных шуток, идей и идеек. Дарил тепло, вытесняющее холод по законам природы и вопреки им. Правда была правдой, а ложь — ложью, во всяком случае, в его абсолютно прозрачном сознании», — пронеслось в голове Бориса радостной и грустной волной. Понимал, что-то испарилось, улетучилось, пролетело. Выпало из него самого, оставив много пустых воронок, которые все больше и больше заполнялись ленью, скептицизмом, осторожностью и примиренчеством.   Борис был полностью согласен с юношей, но мелких раздоров в партийной ячейке допускать не хотел. И напрасно.   «Надо будет встретиться с Зеевым завтра же», — решил Лепкивкер.   Борис сел за столик, заказал чашечку кофе. Вокруг было много маклерского народа. Обычно в утреннее время в кафе не заходят праздные отдыхающие. За столиками сидели солидные люди, шурша деловыми бумагами, готовыми превратиться в выгодные или невыгодные договора. Никто ни на кого не обращал особого внимания, и это создавало ощущение некой защищенности.   Лева вбежал в кафе, словно ему удалось оборвать первым финишную ленточку. Не обращая внимания на окружающих, он уверенно двинулся к знакомому, уже давно «насиженному» месту.   — Боря, я знаю, что нужно делать, — выдохнул он, восстанавливая от быстрой ходьбы дыхание. — Мы должны обратиться с открытым письмом к избирателям и показать истинные цели этого выскочки. Я даже знаю, как оно должно начинаться.   — Лева, угомонись, — решительно наступил на вдохновение соратника Борис. — Надо срочно организовать людей и потребовать созыв внеочередного Совета. Собрать Совет необходимо не позже четверга. Готовь людей. Займись этим сейчас же и не трать силы на уговоры «пресмыкающихся». Жаль времени и здоровья. Займись «нашими» и теми, кто еще колеблется. Установка одна: с мэром, которому наплевать на проблемы репатриантов, нам не по пути. Мне нужна резолюция Совета, которая не позволит Розенблюму разрушить «русскую улицу» и в который раз обмануть ее.   — Боря, Вы же меня знаете, — постучал себя мощным кулаком в грудь Лева. — Переверну ни один пласт в сознании нашей публики и выдам на-гора необходимый результат.   — Лева, только не переусердствуй!   В зал вошел Фима Розенблюм и Семен Лещинский.   — Вот ты где, — выдавил сквозь тонкие губы Фима. — А я тебя ищу уже полчаса…

Начало 80-х годов ХХ века.

— Вот ты где запрятался, — игриво бросила супруга Борису прямо в ухо. — И чем же это занимается мой любимый «лекаришка» Борюсик? Понятно, возвращением к истокам. Это уже серьезно. Неужели ты думаешь, что этот вывернутый наизнанку язык когда-нибудь тебе понадобится?   — Не ёрничай, — отмахнулся Борис, как от мухи-прилипалы. — Вырабатывай лучше командный голос. Он тебе скорее понадобится, чем мне иврит.   — Ну почему ты злишься? — обняв Бориса за плечи, проворковала жена. — Я же стараюсь не только для себя, но и для семьи. И для тебя, дурашка. Может с моей помощью, ты когда-нибудь станешь заведующим отделением.   — Я бы хотел это сделать со своей помощью, если не возражаешь, — ощетинился на жену Борис.   — Ну, хорошо, хорошо, — замурлыкала она. — Ты прав. Ты у меня самый лучший мужчина, гениальный «лекаришка» и большая умница. И ты не виноват, что у тебя антисемитское начальство. Вот я и буду руководить за двоих. Они еще узнают, кто такие Ирина Тищенко и Борис Лепкивкер.   Сразу же после свадьбы Ирина взяла двойную фамилию Тищенко-Лепкивкер, чтобы не обидеть отца и мужа. Она была единственной дочерью в семье, и отец волновался, что на нем фамилия Тищенко закончится. Он часто говорил Ирине об этом. И дочь, безумно любящая отца, дала ему слово, что после замужества оставит себе девичью фамилию. Но Борис тоже был не подарок в этом вопросе, и Ирине пришлось идти на компромисс и брать двойную фамилию. Вот так и появилась в городе, куда их с мужем распределили на работу после мединститута, участковый терапевт Ирина Павловна Тищенко-Лепкивкер. В начале её этот факт даже забавлял, а затем начал тяготить. И при знакомстве с новыми людьми она опускала вторую часть своей фамилии, замечая неоднократно пренебрежительное к ней отношение окружающих. Это бесило ее. Но что она могла поделать? Разве мыслимо всем доказать, что евреи такие же люди. Во многом даже лучше. Своего еврейского «Борюсика» она бы никогда не променяла на Ваню, Федю, Васю с окончанием фамилии на «ко». Ирина действительно любила своего мужа еще со студенческой скамьи. Даже «боролась» за него с девочками из группы, явно симпатизировавшими умному, немного полноватому, невысокому с начинающимися залысинами бессменному капитану институтской команды КВН, поражающему всех окружающих своими знаниями и неиссякаемым юмором.   Ира тоже была низенького роста, стройненькая и очень чувствительная, красивая девушка из небольшого украинского городка на Днепре. Немного наивная, добрая, но достаточно самолюбивая, она стремилась, во что бы то ни стало, заполучить этого умного, веселого «всезнайку», симпатягу и баловня женского внимания себе и только себе. Как ей удалось это сделать, она не знала. Но Борюсик обратил на неё свой взор и больше никогда не отвлекался на посторонние раздражители, пусть даже самые очаровательные и соблазнительные.   Разве думала она тогда, какой национальности её возлюбленный? Даже в голову ничего подобного не приходило. Жила, радовалась и мечтала выйти за любимого замуж. Что и произошло в конце четвертого курса. Правда, когда она сообщила своим родителям, что выходит замуж за Бориса Семеновича Лепкивкера, то получила неприятное предупреждение: «Он ведь еврей, доченька. Для него в нашей стране многое будет закрыто. Мы не сомневаемся в том, что он очень хороший. Но рано или поздно парень не выдержит и вместе со всеми потянется к своим в Израиль. Что ты тогда будешь делать?»   Но разве такая ерунда могла остановить молодость и пылкость любви?   Сегодня первая часть родительских предупреждений сбылась, а вторая пока невидимо, но ощутимо нависает непривычной замысловатой фигурацией ивритских букв над их семейным счастьем.   — Боря, — еще нежней и теплей прошептала Ира. — Ты меня любишь?   Подобные вопросы всегда заставали Бориса врасплох. Он действительно сильно любил свою маленькую «карьеристку» и всячески старался оберегать ее от любой беды. Вот и сейчас он понимал, что затея с новым местом работы ничего хорошего жене не принесет, кроме потери профессиональной квалификации. Она ведь была хорошим врачом, несмотря на все негативные заявления о собственной врачебной практике. Для чего Ирина себя оговаривала, Борис не мог понять.   — Делай, как знаешь, — примирительно произнес он и обнял жену.   — Я очень хочу, чтобы в списках работников горздравотдела красовалась фамилия моего любимого Лепкивкера.   — Как несущественный довесочек к проходной фамилии Тищенко, — иронично обронил Борис.   — Пусть даже так. Для начала, конечно. Назло всем, ты меня понимаешь? — воодушевилась Ирина. — Я им испорчу картину отчетности и покажу, что значит истинный интернационализм.   — Вон куда тебя понесло, — улыбнулся Борис. — А я и не догадывался, что моя жена — истинный борец за чистоту настоящего интернационализма. С правильным пониманием этого понятия в нашей стране большие трудности.   — Мы немного поправим эту ситуацию, — бодро воскликнула Ирина. — Я разверну такую деятельность, что все «ахнут».   — И чем же ты будешь заниматься в своем отделе? — крепко прижимая жену к себе, поинтересовался Борис.   — Я сделаю жизнь врачей в свободное от работы время насыщенной и интересной, — мечтательно произнесла она. — Мы проведем целую серию игр КВН между больницами и поликлиниками города. Правда, здорово?!   — Ты уверена, что это кому-нибудь нужно? — неуверенно произнес Борис. — Кому охота после операций, приемов и ночных дежурств шутки шутить?   — Нет, Лепкивкер, ты — безнадежный скептик! Или наивный человек. А может, — и то и другое…

Конец ХХ века.

— Нет, Лепкивкер, как же ты наивен и близорук, — подходя к столику, бросил Фима Розенблюм, как будто продолжая давно начатый разговор. — «Старик» пока вечен и силен. Надо всегда идти рядом с сильным.   — Вот именно, что «пока», — иронично обронил Борис, а затем не очень громко, но твердо добавил. — Я всегда был уверен, что надо самому быть сильным и иметь свою принципиальную линию.   — Сильно сказано, — ухмыльнулся Фима, — но для кого? Здесь нет электората, Лепкивкер. Я всегда знал, что ты втайне страдаешь манией величия, но никогда не догадывался, что настолько. Какая у тебя сила? Кто за тобой стоит? Что ты можешь самостоятельно сделать? Что ты вообще без меня можешь сделать? Лекцию прочитать старикашкам? Но кому она нужна, ты когда-нибудь задумывался? А у мэра сила в руках, связи, деньги и огромное количество избирателей. Его надо умело «доить». Только так мы и сможем помочь твоему любимому электорату.   Он помолчал и добавил то ли шепотом, то ли шипением:   — Не становись на моем пути, доктор. Раздавлю.   Резко повернулся и быстрым шагом унес свою тощую фигуру в проем двери. Семен Лещинский, не проронив ни звука, молниеносно стерся из поля зрения соратников по партии.   — Что это было? — недоумевая, произнес Лева. — Мне показалось, что со мной разговаривал секретарь жмеринского райкома партии.   — Теперь ты видишь, насколько все серьезно, — раздраженно потирая вспотевшую лысину, выпалил Борис. — Делай быстро то, что я сказал. Я должен ехать на работу. Вечером созвонимся.   Он пожал влажную и очень крепкую не по возрасту руку бывшего шахтера и вышел из кафе.   Лева открыл свою знаменитую, даже легендарную в определенном смысле, безразмерную тетрадь, в которой утонули номера телефонов, адреса, характеристики активистов-партийцев и сочувствующих им. Также там нашли место потенциальные избиратели и, конечно же, члены его организации.   Лева перелистывал немного смятые листы, и на его лице танцевали гримасы, соответствующие личному отношению «незаменимого активиста-многостаночника» к фамилиям различных людей. Не то чтобы к фамилиям, а к тому живому «человеческому материалу», который скрывался за ними. И зависело его отношение исключительно от их лояльности к партии и ее бессменным активистам. Этому его научил прошлый опыт идеологической борьбы с инакомыслящими. «Кто не с нами, тот против нас!». Данный постулат Лева усвоил с молодости, когда чуть не угодил на лесоповал за попытку поиска справедливости. Сдрейфил не на шутку. Испуга хватило на всю оставшуюся жизнь.   Это произошло в начале 50-х. Ему тогда исполнилось едва 18 лет. В штольне обрушились сразу две стойки, которые устанавливал Лева. Дерево было гнилое, рассыпалось в руках. Он сказал об этом бригадиру. Предупредил, что может произойти обвал. Но бригадир ответил смеясь:   — Не трусь, пацан. Нам план выдавать на-гора надо, а не о технике безопасности скулить. Забивай, я тебе говорю.   Левка и забил на свою голову. Во время обвала завалило пять человек. Бригадир обвинил Леву и потребовал, чтобы непутевого Вайса наказали по всей строгости. Более того, он назвал действия «пацана» не только преступлением, но и «диверсией против государства». Юноша пытался объяснить следователю, что он предупреждал начальство о том, что лес не годится, а ему приказали забивать. На что следователь, хитро улыбаясь, заметил: «А у тебя своя голова на плечах есть? И еще, не советую тебе «писать» против ветра!». Он оказался двоюродным братом бригадира. Леву арестовали. Он просидел в камере предварительного заключения три дня. О чем думалось там, Вайс предпочитал не вспоминать. Испугался «на всю катушку». Приготовился к расстрелу или, в лучшем случае, к долгим годам на лесоповале. Но все обошлось, и люди остались живы на счастье бедного «молодого еврейчика», как называл его начальник шахты Федор Захарович Пилипчук. Он действительно помог Леве выбраться из «смертельной ямы», только приготовившейся с головой засосать в дерме молодого шахтера. Федор Захарович — фронтовик, закончивший войну в большом чине, приложил немало усилий, и Леву отправили служить в армию.   После армии окончил горный техникум и вернулся на шахту молодым инженером. Больше Вайс в шахту старался не спускаться. Работа в техотделе его вполне устраивала. Денег не очень много, но всегда чистый и даже уважаемый. Так он и просидел до пенсии. Больше занимался общественной работой. То в профсоюзе подвяжется выполнять разовые поручения, то в парткоме предложит свои услуги. Выпускал стенгазеты, бегал на выборах, увещевал пьяных шахтеров не пить. Ну, по крайней мере, перед и во время работы. Иногда ему перепадало от чумазого разбушевавшегося увальня. Синяки и ссадины тщательно припудривал, но в милицию не обращался.   Несмотря ни на что, Лева искренне считал, что жизнь удалась. Приехав в Израиль, он неожиданно попал в больницу. Сказались последние нервные полуголодные годы в «самостийной» Украине. Надо было заняться своим пошатнувшимся здоровьем. В больнице, познакомился с доктором Лепкивкером. Срочно понадобилась операция на сердце, и он получил ее в лучшем виде. Боря помог. А затем, после выхода из больницы, пригласил Леву на одну из своих многочисленных лекций, которые проводил в доме репатриантов почти каждую неделю. На лекции присутствовало много пожилых людей. Лева осмотрелся по сторонам и, не раздумывая, занялся общественной работой в единственной русскоязычной партии. Сразу понял, откуда и куда веют ветры. Из благодарности к Боре Лепкивкеру, стал «его человеком». Но тут же попал впросак. Не сразу понял, кто по-настоящему в доме хозяин. Фима Розенблюм висел над организацией, широко раскинув свои крылья-щупальцы. Но это Лева почувствовал немного позже. Попытался объясниться в любви и преданности «новому босу». Конечно же, в стане Фимы Розенблюма его не принимали. Там «орудовала своя банда». Она успешно отталкивала вновь прибывших локотками от собственной «кормушки». Они удачно организовали её под сенью «отца и сына и святого духа». Лева жалел об этом, но делать было нечего. Он с огорчением понял, что социальное жилье придется зарабатывать другим способом и в другом месте.   После неудачного «дезертирства», состоялся очень неприятный разговор с Лепкивкером. Лева дал слово больше не предавать «единомышленников» и с утроенным старанием стал помогать Борису. Прошло несколько лет с тех пор, и он постарался ни разу не давать повода своему «начальнику» усомниться в его преданности.   Пожелтевшие листы метались в его руках со стороны в сторону, как будто им передалось волнение хозяина. Лева искал телефоны тех, кому, прежде всего, необходимо было перезвонить. Именно тех, кто не предаст и будет до конца отстаивать идеи Бориса Лепкивкера, а значит и его, Левины интересы. Прежде всего, необходимо было мобилизовать как можно больше членов Совета, возглавляющих те или иные общественные организации. А затем уже поискать сторонников среди «свободных художников», представляющих собственное мнение и ставящих это «мнение» во главу угла всей партийной работы. Таковых было не много. Но «круги» вокруг себя им удавалось распускать. Они раздражали всех, но за их голоса боролись, создавая для этих «бойцов-одиночек» льготы во всем.   «Леня Крупник. Леня Крупник. Где же ты? — лихорадочно искал телефон руководителя украинского землячества Лева. — Ага, вот ты где спрятался. Прямо как в жизни прячешься за спинами сотоварищей. Но от меня не спрячешься».   Лева просмотрел свои записи и с удовольствием отметил, что совсем недавно Боря Лепкивкер помог отменить штраф за неправильную парковку Лене Крупнику. «Как кстати, — мелькнуло в голове «активиста-профессионала». — Если у тебя есть совесть, то не станешь плевать в душу своему спасителю. Улыбаясь, он набрал номер руководителя городского украинского землячества:   — Здравствуй, Леня, — обмакивая в сладкую кашицу слова, пропел Лева. — Ты нам очень нужен!»   Леня даже не стал спрашивать, кому это «нам».   — Что-то срочное? — с тревогой в голосе спросил Крупник. — Если не очень, то перезвони мне через пару часов. Я должен внучку отвести на кружок.   — Срочнее не бывает, — с металлинкой в голосе изрек «активист». — Нам нужно встретиться немедленно.   — Немедленно не получится. Я отведу внучку и зайду к тебе в парк, — решительно возразил Леня.   — А почему в парк? — не понял Лева.   — Потому что кружок находится рядом с парком. Пока буду её ожидать, сможем переговорить, — голосом, не терпящим пререканий, объяснил Крупник.   Лева понял, что ему придется спрыгнуть с насиженной веточки. Он прекрасно знал, когда Крупник начинал говорить таким тоном, это означало, в нем просыпается «главный инженер» и задето его самолюбие. Когда Леня впадал в подобный маразм, убедить его в чем-либо было невозможно.   — Хорошо, хорошо, — с готовностью девушки по вызову согласился Лева. — Я буду на месте через четверть часа.

Начало 80-х годов ХХ века.

— Хорошо, — произнес Борис голосом сдавшегося человека. — Я — скептик, я — наивный человек. А ты тогда кто?   — А я — трезво мыслящая жена умного мужа, — хитренько улыбаясь, проворковала Ирина. — И ты мне поможешь.   — Я?! — искренне удивился Борис.   — Именно ты, — уже серьезно продолжала она. — Кому как не тебе организовать команду КВН в твоей больнице. Я уже проговаривала эту идею со многими главврачами городских больниц и заведующими поликлиник. Почти все согласны. Эта идея понравилась и начальнику горздравотдела. Кстати, тоже бывшему кавээнщику.   — Как здорово ты все устроила за моей спиной, — то ли возмутившись, то ли восхитившись, выпалил Борис. — Даже не знаю, как и реагировать.   — А что тут думать, — опять перешла на воркование Ирина. — Порадуйся за жену и помоги восстать из пепла.   — Кто же тебя спалил, моя птичка-феникс? — примирительно улыбаясь, сказал Борис, и в который раз обнял жену.   — Ты меня спалил своим презрением, — делая обиженный вид, простонала она.   — Больше не буду. Делай, что задумала, а я тебе помогу, насколько смогу.   — Вот теперь я слышу голос не мальчика, а мужчины, то есть любимого мужа, — с восторгом прокричала Ирина.   И она добилась своего. Городские больницы и поликлиники заиграли в «веселых и находчивых». Жизнь медработников наполнилась на какое-то время репетициями, поиском смешного и забавного. Игры проходили с азартом профессиональных карточных игроков. С обидами проигравших и неподдельным восторгом победителей. На встречи умудрялись приходить даже пациенты, «болеющие» за своих эскулапов душой и телом.   Конечно же, на этой юмористической палитре особое место занимал Борис Лепкивкер. Он не просто выигрывал из конкурса в конкурс, из встречи во встречу, он блистал на фоне коллег, заставляя парить в постоянном изумлении и гордости душу руководящей супруги. И никто даже не смел подумать о том, что она подсуживает мужу. Настолько он был виртуозен, умен, находчив и остроумен ее «лекаришка Борюсик»!   — Ты просто чудо, — шептала Ирина мужу на ушко дома, обнимая и лаская его. — Как я рада, что заставила всех любоваться и восхищаться тобой.   — Не преувеличивай, — скромничал Борис. — Я делаю все, чтобы твой проект был успешным.   — Разве в проекте дело? — продолжала шептать Ирина. — Мы доказали им всем, что Лепкивкеры-Тимошенко способны на многое. Не только быть хорошими специалистами.   — Ну, доказали, — усмехнулся Борис. — А дальше что?   — Ничего, ты все равно будешь заведующим отделением, — уверенно произнесла Ирина и затихла на плече мужа…   Дни раздувались осенними ветрами, смывались дождями и таяли с уходящим снегом. Прорастали подснежниками ранней весной. Задерживались в летнем солнышке вместе с долгожданным отпуском, цепляясь за морские волны, Петергофские фонтаны, картины русского музея, теряясь в многочисленных комнатах Зимнего дворца. Мать Бориса Анна Моисеевна Гринберг была коренной ленинградкой. Её семья жила на Фонтанке недалеко от Египетского моста. Аннушка, так называли ее родители, окончила до войны два курса второго медицинского института и с первым призывом военного лихолетья ушла на фронт. В госпитале, где проработала до конца войны, Анна познакомилась с молодым хирургом Семеном Давыдовичем Лепкивкером. Молодые медики полюбили друг друга и в 1943 году оформили брак в своей медсанчасти. После войны мать вернулась в Ленинград и доучилась в институте.   Семен Лепкивкер начал трудовую деятельность в больнице своего отца в его родном городе на Украине и ожидал возвращения супруги. Он быстро завоевал авторитет и стал ведущим хирургом города. Семен Лепкивкер был человеком прямым, сильным и совсем несговорчивым. За что чуть не поплатился жизнью в период «дела врачей».   Супруги Лепкивкер долго не могли родить ребенка. Сначала учеба Анны Моисеевны забрала несколько лет, а затем просто не получалось. Но судьба смилостивилась и уже не очень молодые родители были награждены появлением долгожданного сына.   Борис родился на Украине, но часто приезжал на родину матери. Он любил этот удивительный город и передал свою любовь Ирине. Они приезжали в Ленинград почти каждый год во время отпуска. Любили просто бродить по улицам, набережным, долго засиживались в Летнем саду. Всегда останавливались у Бориного двоюродного брата, который вместе с супругой работал в одной из больниц Ленинграда. Аркадий резал по живому, а его жена Поля выхаживала несчастных или счастливых (как посмотреть) больных в хирургии.   Вечерами пары собирались на кухне, мужчины пили водку, а женщины смаковали дорогое импортное вино. Пили и говорили, говорили, говорили. Не было, наверное, тем, по которым бы не пробежались их чувства и личные умозаключения. Ленинградские родственники были младше своих провинциальных гостей и, когда не соглашались друг с другом, то не спорили, а незаметно уходили со своим мнением в пучину других тем.   — Ирка, — говорил рыжеволосый Аркадий, поочередно поправляя, то очки на худом продолговатом лице, то волосы, аккуратно сложенные в старомодную прическу с ярко выраженным пробором, — как ты могла сбежать от больных? Если бы твои профессора узнали, что ты променяла профессию на КВН, то сделали бы обрезание твоему супругу за такое предательство. Нет, они бы закрыли факультет, который закончила недостойная Лепкивкер, в девичестве Тищенко.   — Поля, — невозмутимо произнесла Ирина, — чем ты откармливаешь этого жеребенка? Слышишь, как ржет?   — Грубо, но практично, — согласился Аркадий и обратился к Борису. — Хочешь, я тебя поведу в одно интересное местечко? Уверен, что вы туда сами не забредете.   — Это же куда мы не сможем попа…сть? — встрепенулась возбужденная Ирина.   Вино немного подсластило ее мысли. Язык цеплялся за что-то во рту, и пытался не давать словам воли. А ей очень хотелось быть красноречивой и веселой. Поняв, что это невозможно, Ирина затихла на плече Бориса.   — Веди сейчас, — с готовностью полутрезвого человека приказал Борис и махнул рукой так, что сбросил со стола уже давно осиротевшую бутылку «Столичной».   — Спокойно, мой брат! — непонятно кого, умиротворяя, — произнес Аркадий. — Это всего лишь пустая бутылка. В таком состоянии тебе там делать нечего.   — У меня состояние живой особи, — не сдавался Борис. — Я могу достойно представлять свою больницу в любом месте планеты. Аркаша, неужели ты сомневаешься?   — Кстати, о планете, — воодушевился Аркадий, как будто сел на долгожданного конька. — Продолжает наш брат расползаться по всей земле-матушке. Если бы ты знал, сколько у нас людей собрались сорваться с насиженных мест, но сидят в отказе.   Для Бориса эти слова звучали как набат, призывающий собрать себя в единый и сильный кулак. Он понимал, о чем идет речь. В его городе тоже было несколько семей, которые хотели, но не могли выехать в Израиль. Он знал их лично. Интеллигенты до мозга костей, хорошие инженеры, работали на автозаводе. Отец и мать стремились воссоединиться с детьми, выехавшими в конце 70-х. Им не разрешили. Отца исключили из партии и выгнали с работы. Мать сняли с должности руководителя отдела и понизили зарплату. Наум Семенович, так звали отца, не выдержал и попал в больницу с инфарктом. Там Борис познакомился не только с историей болезни, но и с катаклизмами этой семьи.   Думал ли он сам об отъезде? Скорее да, чем нет. Но в недалеком прошлом, перед свадьбой, Борис дал слово родителям Ирины, что не оставит их без дочери. Тогда это было ясно, как божий день. А душа пела совершенно другие песни.   Еще в школьные годы он ощутил в себе еврея. Что это означало, трудно было осознать и, тем более, объяснить. Волны, излучаемые родительским окружением, создали в мальчике волевой и чувственный стержень, который помогал ему с пренебрежением относиться к тем, кто его обзывал неприятно жужжащим словом «жид». В студенческие годы национальный «порох» немного отсырел. Захлестнула молодежная вольница. Жизнь только начиналась и отвечала добрыми шутками на его студенческий, порой «черный», юмор. Что бы он с друзьями ни сотворил, все воспринималось окружающими с пониманием, снисхождением и милой улыбкой. Разве могла прийти в голову глупая мысль о смене земли, которая для него была самой «обетованной», «текла молоком и медом» всеобщего восхищения на доисторические мифы. Студенческая жизнь со знаком «плюс» полностью исключала знак «минус» и не давала повода обращать внимание на неоднозначную окружающую действительность. Нельзя сказать, что он ничего плохого вокруг себя не замечал. Еще как замечал. Но на «баррикады» влезать не собирался. А остро, даже зло высмеивал, порой просто издевался, обрамляя негатив в кружева безобидной КаВээНовской шутки. Самым суровым наказанием было нежное ректорское помахивание указательным пальчиком в сопровождении с детским «ну-ну-ну!» секретаря парткома института. Кто тогда на такие пустяки обращал внимание? Он и сейчас вспоминал студенческие годы с чувством невосполнимой утраты.   Как можно было забыть те ночи репетиций в актовом зале института? Сон на рояле или под ним. Как повезет. Возвращение в студенческое общежитие в два-три часа ночи с абсолютно пустым желудком, и сбор крох еды по комнатам девочек. Ах, какими вкусными были эти крохи! Возвращались в общежитие непременно на такси и платили последний рубль. Ни у кого не было и гроша за душой на завтра. Но кому в таком положении нужен последний рубль?! Его с шиком отдавали водителю, по пять, а иногда, и более человек заполняя бедную машину. После чего непременно звучала пафосная фраза: «Сдачи не надо!» А на следующий день вновь у кого-нибудь появлялись деньги и жизнь расцвечивалась невообразимыми красками.   Но когда совсем было худо с деньгами, Борис с друзьями отправлялся разгружать вагоны. Особенно они любили это делать на мясокомбинате. Приходилось таскать огромные туши или мешки с солью. Плечи горели от непривычки, соль въедалась в покрасневшее тело, но все неприятные ощущения оправдывал обед в заводской столовой. Студентам разрешали брать любой кусок мяса и отдавать на кухню, чтобы из него приготовили что-нибудь вкусное. А домой прихватить эти куски не разрешали. Но молодость как всегда была изобретательна: выносили на теле под рубашкой, а когда этот путь был прикрыт не менее понятливыми вахтерами, то студентам ничего не оставалось делать, как перебрасывать куски мяса через забор. Это было делом не простым. Даже опасным. Приходилось выжидать, когда огромные сторожевые псы, гуляющие на цепи по проволоке, расположенной вдоль забора, убегали в обратную сторону. И тогда нужно было бежать сломя голову к забору и бросать мясо через него, выполняя «олимпийские» нормативы по бегу и бросанию копья или диска. Причем, бежать обратно надо было в два раза быстрее, так как собаки мчались к «нарушителю» со скоростью молнии. Недаром они несли службу на мясокомбинате. Сильные, злые, угрожающе здоровые. Создавалось впечатление, что их специально никто не кормил. Собакам доставалось только то, что они смогли отобрать у воришек. В худшем случае, сами воришки, потерявшие удачу или спортивную форму. Борису с «соворишками» удавалось обмануть не только вахтеров, но и их озверевших помощников. После спортивного состязания, студенческая ватага выходила через проходную, высоко задрав рубашки и низко опустив брюки. Второе делали с особым рвением, когда на вахте дежурили молодые девушки. Особым шиком было в этот момент покрутиться вокруг своей оси, показав наполовину оголившиеся ягодицы.   Выбежав на улицу, озорники без труда отыскивали свой вожделенный кусок розового «предлога» для вечерней пьянки, скромно называемой «семейным ужином», и отправлялись в общежитие. На общественной кухне с особым рвением отстирывали под краном честно украденное мясо и, нарезав мелкими кусочками, бросали его с неописуемым удовольствием на сковородку. При этом таинстве присутствовала вся ватага добытчиков. Жарить приходилось на воде, так как жира, естественно, ни у кого не было. Ах, какой запах распространялся по всему этажу. Да что там этажу?! По всему пятиэтажному корпусу общежития!   На этот пир собиралась почти вся группа. Девочки крутили носиками от запаха сгоревшей «мужской добычи», но делали вид, что едят самые изысканные деликатесы того времени. Никто из них не хотел подавлять в будущих мужьях чувство добытчика для семейного очага. Девочки были умницами и красавицами одновременно. Что само по себе, по чьему-то авторитетному определению, являлось не нормальным и противоестественным. Но этот факт реально существовал, и его глупо было отрицать. Поэтому в их группе сложилось семь семейных пар. Дело для института невиданное. То ли девчонки так решили, то ли парни поспорили между собой, но супружеские пары сложились уже к последнему курсу института.   Борис до сих пор чувствовал запах этого мяса и иногда просил Ирину приготовить ему «студенческий деликатес». Она не отказывала, но выделяла для этой прихоти мужа несколько маленьких кусочков.   Но главное в студенческой жизни для Бориса заключалось в другом: он получал любимую и почитаемую в семье профессию. Учился основательно, глубоко вникая в сущность изучаемых предметов. Экзамены сдавал легко, уже ни у кого не вызывая зависти. Только уважение, которое словно собачонка, бежало рядом с хозяином на коротком поводке. Казалось, что все так и будет до скончания времен. Но не тут-то было.   Институт остался позади. Юмор притупился, соприкоснувшись с нервом обыденной суеты. «Молоко» потихоньку стало скисать, а «мед» превратился в серую липкую кашицу, перемолотых скукой и однообразием дней и ночей.   Случай с Наумом Семеновичем вернул его к мыслям о настоящей стране обетованной, пусть даже без молока и меда, а с постоянной борьбой за выживание. Он подружился со стареньким «вэфовским говоруном», отлавливая в шумах социализма обрывки той далекой и неведомой жизни. Свободный мир хрипел, посвистывал о тяжелой жизни советских людей, обвиняя во всем партию и правительство, которое в полном составе необходимо было отправить в дома престарелых или на свалку взбесившейся от крови и смертей истории.   — Эти старики-разбойники, возрастные маразматики, — продолжал, заводясь Аркадий, — думают, что спрятав народ за решетки собственной идеологии и навесив замки на уши, глаза и границы, они смогут продлить надолго свое пребывание у «кормушки».   — Разве они в состоянии думать, — подхватила приятная внешне и внутренне во всех отношениях Полина. — Их мозги уже давно распались на икринки лососевой икры.   Борис слушал друзей и глупо улыбался. Во всяком случае, он сам ощущал на губах непривычный для него изгиб.   Ира сжалась и, не выпуская руку мужа, затихла. Такие разговоры пугали ее. Она всегда уходила от участия в них, свято помня, где и в какое время она работает. Здесь же, в Ленинграде, вдалеке от своего руководящего положения, она позволила себе прислушаться и не убежать от правды собственных, глубоко зарытых, мыслей.   — Неужели все так плохо? — скорее спросила, чем возразила Ирина. — Я совершенно не чувствую себя чем-то обделенной.   Легкий хмель улетучился из ее красивой головки, словно резкий запах из только что открытой бутылки паленой водки.   — Ириша, — снисходительно проворковал Аркадий, как будто прощая ребенку невинную шалость, — ты, как и прежде, подвержена марксистско-ленинской патоке. Оглянись по сторонам. Во всем полный отстой, воровство, гегемония бюрократической верхушки. Заметь, далеко не пролетариата, которого, без сомнения, и ты сторонишься. Пролетариат, рабочий класс для вас — «серое быдло», форма партийного существования.   — Для кого это «для вас»? — переспросила возмущенно Ирина.   — Для вас — это значит для партийных функционеров, — не сдаваясь, напирал Аркадий. — Вы и устроили себе счастливую однопартийную жизнь, назвав эту порнографию вершиной демократии. Все для личного благополучия. Все для кучки уродов. Вам и на народ свой наплевать, и на окружающий мир тоже.   — А как это касается меня? — окончательно возмутилась Ирина. — Я что ли партийный функционер? Или министр здравоохранения СССР? Я простая заведующая отделом культурно-массовой работы среди медицинских работников города. Какими благами я пользуюсь? Имею двухкомнатную малогабаритку хрущевского разлива? Талантливого мужа — врача от Б-га, которого не пускают дальше рядового «лекаришки» с соответствующей зарплатой? В чем ты меня упрекаешь?   — Да, конечно же, ты здесь не причем, — рассмеялся Аркадий. — Мы все виноваты в том, что живем в этом диком государстве. Скажи мне, ты бывала за границей?   — Да, в Болгарии по обмену опытом, — произнесла Ирина, приготовившись к дальнейшему отпору. — Бывала и в Польше.   — А твой супруг? — не отставал Аркадий.   — Нет, не довелось, — прижавшись еще сильнее к мужу, произнесла Ирина.   — Вот видишь, мордой не вышел. А сколько в Союзе таких «бориков», которым не дают выехать за рубеж? — спросил Аркадий, поправляя рыжую шевелюру. — Да черт с ними с этими «бориками». Сколько Ванюш, Петь и Федоров побывали в капиталистических странах? Что они видели в своей жизни, кроме профсоюзного занюханного Дома отдыха, «спичечной коробочки» дачного домика на «носовом платке» щедро выделенной государством земли для так называемой «фазенды»? Пьянку на любой праздник в году? Или ежедневную пьянку для особо отчаявшихся? И попробуй возмутиться таким советским безобразием?! Сразу угодишь в ловко расставленные паутинки всевидящих, всезнающих и всемогущих. В лучшем случае, попадешь в психушку.   — Чего ты взъелся на мою жену? — делая возмущенное выражения лица, произнес Борис. — Тоже мне нашел «Брежнева и все политбюро» в одном лице. Что ты сам делаешь для того, чтобы изменить ситуацию? Может в Ленинграде, колыбели трех революций, врачи считаются пролетариатом? Или советская интеллигенция в добрых старых традициях пошла на защиту своего измученного несправедливостью и гнетом народа? Как смело! Как благородно! Но где-то я уже об этом слышал. История повторяется фарсом, ты не забыл, Аркаша?   — Не забыл. Но ты зря иронизируешь, — продолжал «выступать» ленинградский друг. — Я не Ирку достаю. Просто обидно за всех нас. Все. Довольно «недовольного мычания»! Где водка?

Конец ХХ века.

— А где же водка, — полушутливо произнес Леня Крупник. — Кто же так приглашает в гости, Лева? Мне бы обидеться, но я этого не сделаю. Говори, «общественный ты наш».   — Будет тебе водка, будет и свисток, — не меняя настроения разговора, продолжил Лева. — Надеюсь, ты уже слышал, что сотворил наш многоуважаемый Фима?   — А что он такого сотворил? — продолжал игривую форму разговора Леня. — Неужели по-новому мир наш грешный?!   — Тебе бы шутки шутить, а все не так уж смешно, — серьезно произнес Вайс. — Он в очередной раз узурпировал власть и наплевал на мнение Совета.   — А ты уверен, что у Совета есть свое мнение? — неожиданно серьезно спросил Леня. — Мне кажется, что большая его часть не думает, а просто выражает мнение «железного вожака».   Леня Крупник, в прошлом главный инженер одного из сталелитейных заводов на Украине, репатриировался в Израиль в начале 90-х годов одним из первых в своем небольшом промышленном городке. У него была возможность уехать в благополучную Германию, но этот вариант он сразу же отмел, как недостойный для настоящего еврея. Тогда он точно не знал, что значит быть «настоящим евреем», но прекрасно понимал, — в стране с нацистским прошлым ему делать нечего.   К этому времени он уже ушел на пенсию и ничем не был связан с любимым предприятием, которому отдал почти 30 лет сознательной жизни. Завод начинал «буксовать» и постепенно останавливаться. Народ «вытряхнули», как из запыленного коврика пыль, на «блошиные» рынки, где торговали всем, что попадало под руку.   Появились «специалисты» по Польше. Они огромными баулами вывозили за границу изделия из железа, рабочий инструмент, благополучно уворованный в родном цехе, ширпотреб сомнительного качества и даже копченую колбасу. Все, что стоило дешево и имелось в магазинах для широкого пользования, скупалось большими партиями и продавалось на улицах Варшавы и других польских городов. Назад привозились джинсовые костюмы, кассетные магнитофоны «Интернационал», пиво в баночках, жвачки и прочая ерунда, которой еще не было в достаточном количестве на постсоветском пространстве. Но так обогащался самый низший этаж, даже подвал, будущего здания экономики Украины. А что происходило повыше, приходилось только догадываться. Бывший главный инженер благополучного советского времени даже не представлял, какие ожидают трудности его родное предприятие в период «дикого наращивания первичного капитала» в новых условиях «самостийной» Украины. Завод безбожно разворовывали, рвали на части различные интересанты, которых потом назовут «мафиозными структурами». Можно было подумать, что раньше эти структуры не существовали и прилетели из космоса. Нет, они возникли из бывшей заводской и партийной номенклатуры, комсомольских вожаков и примкнувших к ним откровенных бандитов. Вот они-то и «валили» завод, чтобы раскупить его по дешевке. И купили. Рабочие ничего не выиграли, а «хозяева» набивали карманы неслыханными прибылями.   Что происходило дальше, Леонид Исаакович Крупник уже не знал. Вернее, знал, но только от прибывавших в Израиль земляков. Их оказалось в его городе немало. Леонида Исааковича все уважали, как и в его родном городе. Продолжали обращаться к нему на «Вы» и по имени отчеству, что не было характерным для новых условий жизни. Стали часто перезваниваться, а затем и встречаться в городском парке. К ним начали присоединяться и выходцы из других городов Украины. Так родилась мысль о создании украинского землячества. Ни у кого не возникало сомнения, кто должен его возглавить. Высокий, стройный, без намеков на животик, пожилой мужчина благородной внешности с абсолютно седыми волосами подходил на эту роль как никто другой. Так началась карьера общественного деятеля местного масштаба Леонида Исааковича Крупника.   Он собрал вокруг себя большое количество пенсионеров. И когда цифра участников перевалила за сто, украинскому землячеству выделили два часа в неделю в городском Доме репатриантов для проведения мероприятий. Постепенно их влияние на местную политическую жизнь усиливалось. Но Леонид вел себя осторожно и не принимал никаких решений без того, чтобы не посоветоваться с Советом землячества. Вот и сейчас с ним «заигрывает» представитель одной из противоборствующих сил в единственной русскоязычной партии.   Леву он не любил за чрезмерное рвение быть полезным своему босу, за необузданное стремление руководить чем угодно ради самого процесса. Но сегодня не время для личных эмоций. Леонид Исаакович это хорошо понимал. То, что происходило в Совете городской партийной ячейки, раздражало его и волновало не меньше, чем этого угодника Леву. К Фиме Розенблюму он относился с еще большим чувством пренебрежения. Сотрудничал с ним в силу сложившихся обстоятельств. Бориса Лепкивкера уважал, но считал не способным быть лидером. Характер не тот. Не позволяет себе рвать на части соперника, уничтожать безжалостно, если понадобится. Воспитание не позволяет. Не то, что Фима. Подставит, сомнет, раздавит и даже не оглянется. В этом его сила и слабость. Но то, что Борис намного приятней Фимы никому доказывать не приходилось.   — Если ты пришел убеждать меня в том, что Фима Розенблюм плохой человек, то надобности в этом нет, — продолжил Леня. — Или у тебя есть конкретные предложения?   — Есть, — с готовностью выпалил Лева. — Надо срочно провести внеплановое заседание Совета и остановить Фиму.   — Ты думаешь, что это возможно? — скорее задавая себе вопрос, чем собеседнику, в раздумье произнес Леня. — Нас меньше, чем «розенфельдовцев».   — Так кажется только на первый взгляд, — с уверенность заявил Лева. — Молодежь пойдет за нами. «Одиночкам» Фима тоже порядочно надоел. Да и в его лагере много сомневающихся и несогласных. Этот «карточный форпост» развалится при первых ударах извне. Вся его команда привыкла к тому, что против Фимы никто не смеет выступать. Если почувствуют, что есть другая сила, задумаются и быстро переметнутся.   — Я в этом не очень уверен, — раздумывая, продолжил Леня Крупник. — Эта «сила» должна быть настолько реальной, чтобы не оставить ни малейшего сомнения в умишках его людей.   — Вот и надо нам эту «силу» организовать, — без капли сомнения в голосе выпалил Лева. — Ты с нами, Леня?

Середина 80-х годов ХХ века.

— Ты с нами, Ира?   — Ну, куда я от вас денусь?   Они вышли из дома субботним, на редкость солнечным для этого времени года, утром. Борис и Ирина не совсем понимали, почему необходимо куда-то отправляться в такую рань после вчерашних ночных дебатов. Но сопротивляться не было никакой возможности под напором неугомонного и таинственного Аркадия. К тому же, интрига, созданная этим рыжим врачом, увлекала в неизвестность, пробуждая к ней с каждой минутой усиливающийся интерес.   Они шли в сторону Лермонтовского проспекта. Остановились возле большого каменного забора, в верхней части которого расположились кружева железной решетки. Их как будто соткали между высокими каменными столбиками, равномерно украсившими забор по всей его длине.   За этим произведением искусства величаво возвышалось высокое красно-белое от разноцветных впадин и выпуклостей старинное здание соборного типа. Оно было выполнено в восточном стиле и завершалось огромным светло-зеленым резным куполом, украшенным множеством колоннад. С земли и почти до самого верха отрывались от здания две огромные колонны, наверху которых красовались два свитка. Борис не сразу понял, что это свитки торы. Внушительных размеров арка нависла над мощными дверями, как бы немного спрятав их от дождей и снега, солнца и дурных глаз недоброжелательных прохожих. Высокие продолговатые окна были расчерчены множеством белых перегородок, удерживающих изо всех сил рвущуюся наружу прозрачность стекол и еще чего-то чистого под лучами утреннего солнца.   Вокруг здания толпилось множество людей. Борис вдруг почувствовал, как по телу неожиданно пробежали знакомые теплые струйки. Так бывало с ним неоднократно, когда он начинал ощущать в себе еврея. Это чувство то появлялось, то куда-то пряталось. Часто бывало, что это чувство, вытаскивали другие и пачкали своими грязными языками. Тогда «теплота» еще более усиливалась, подогревая желание бить, крошить все, что попадалось под руку. Да, он смирился с тем, что его «5-я» графа является плохим помощником на пути к карьере. Но, когда пытались унизить его человеческое достоинство привычным для антисемитов всех времен и народов способом, его несло «в бой». Прекрасно понимал, что борьба с «многовековым червем» бесполезна.   — Кто эти люди? — тихо спросила Ирина. — И что они делают здесь?   — Не знаю. Но думаю, что догадываюсь, — так же тихо ответил Борис.   — Да, это Большая Хоральная Синагога. Памятник архитектуры. Вторая по величине в Европе, — продолжил мысли Бориса Аркадий. — Построена в 1893 году по проекту архитекторов Бахмана и Шапошникова при участии Стасова и Бенуа.   — Шикарное здание, — восхищенно произнес Борис.   — Главными спонсорами были барон Гинзбург и известный меценат Поляков, — продолжал увлеченно Аркадий, приобретая вид и оттенки речи хорошего экскурсовода. — Между прочим, Гинзбург был первым председателем еврейской общины города. А люди у входа — это ленинградские евреи, которые пришли на утреннюю субботнюю молитву. Давайте зайдем вовнутрь.   Он достал из кармана две маленькие шапочки. Одну дал Борису, а вторую одел себе на голову.   — Это кипа, — с гордостью произнес он. — Надеюсь, хоть это ты знаешь, местечковый еврей?   Полина повела Ирину на женскую часть синагоги, вручив ей предусмотрительно взятый для этого случая легкий платочек.   Они вошли в здание.   — Этот вестибюль обладает уникальной акустикой, — продолжал Аркадий тоном прожженного экскурсовода. — Если я произнесу шепотом слово, то ты его услышишь на расстоянии более 10 метров.   — Здорово! — продолжал восхищаться Борис. — Неужели её не закрыли в свое время?   — Закрывали в 1930 году, — улыбнулся Аркадий. — Но в этом же году вынуждены были открыть снова. Ленинградские евреи обратились в высший законодательный орган того времени — ВЦИК и добились своего. Так и нам надо сегодня бороться за свое право быть евреями в полном смысле этого слова.   — А что значит, по-твоему, быть «евреем в полном смысле этого слова» в стране недоразвитого социализма?   — Надо добиваться, чтобы нам дали возможность выехать на историческую родину, — твердо, но шепотом заявил Аркадий и победоносно посмотрел по сторонам.   — Извините, молодые люди, вы что-то сказали об исторической родине? — подскочил к ним пожилой мужчина лет пятидесяти, невысокого роста с выразительными чертами лица, свойственными людям творческих профессий.   Его седые длинные волосы разбросались равномерно во все стороны, строго очертив сияющую залысину над широким лбом. На самом краешке волос нелепо зацепилась кипа и грозилась вот-вот упорхнуть от суетливого хозяина, непрерывно вертевшего головой во все стороны.   — Я, конечно, извиняюсь, но мне показалось, что вы говорите об Израиле. Во всем виноват мой абсолютный слух. Я невольно услышал ваш шепот, — повторил он и манерно представился, — Музыкант Одесской филармонии. Скрипач. Моисей Элькинсон. В Ленинграде проездом. Хотелось бы знать, нужны ли в Израиле хорошие скрипачи?   Друзья растерянно переглянулись и не знали, что ему ответить. Помощь пришла неожиданно из-за спины. Между плечами Аркадия и Бориса появилась совершенно лысая голова сравнительно не старого человека. Как на этой глади держалась белая кипа с золотистым восточным орнаментом, было непонятно. Голова заговорила, предварительно сморщившись в искреннем недоумении:   — Как можно быть таким наивным? — не меняя выражение, произносили губы из-под лысины. — В стране постоянные войны. Кому нужны даже хорошие скрипачи?! Необходимы солдаты!   — Но я не умею воевать, — извиняющимся голосом прошептал Моисей Элькинсон.   — Тогда Вам нечего делать в нашей маленькой стране, — тем же авторитетным голосом вещала голова.   Из-за спины бедного скрипача Одесской филармонии вынырнули сразу два молодых еврея лет тридцати, тридцати пяти.   — Господин Гойхман, — строго произнес один из них, — когда Вы перестанете пугать людей? Вы были в Израиле?   — Нет, но я слышал по радио, — не сдавался лысый Гойхман. — Арабы не дают нам спокойно жить в нашей стране.   — Я получил письмо от своих родственников из Израиля через представителей Джойнта, — включился в разговор второй молодой человек. — Они пишут, что вполне спокойно и полнокровно живут. Работают почти по специальности. Дети учатся. Не скрою, трудно. Но кому сегодня легко? Они в Израиле с 1979 года.   — Вот видите, — воодушевился одесский скрипач, — там есть нормальная жизнь. А значит и музыка. Как же можно без музыки?   — А Вы едете в Израиль? — засуетилась лысая голова. — Как Вам это удалось?   — Нет, — растерянно произнес скрипач, — но когда-нибудь это все-таки произойдет!   Тишина забралась каждому в уши, проникла глубоко в сердце, развеяла сгусток заоблачных мыслей или наоборот — затуманила их еще больше. Но только на несколько секунд. По-другому быть не могло. Иначе бы они не были евреями, как выражался Аркадий «в полном смысле этого слова»! Руки и слова летали в воздухе, усиливая друг друга, путаясь в эмоциях и чувствах. Говорили все одновременно, не очень прислушиваясь к собеседникам. В последние годы синагога стала единственным местом для ленинградских евреев, где можно было поговорить о наболевшем. После того, как ржавый засов на железных дверях Советского Союза сделал свою привычную работу, прекратив выезд для евреев, «духовная алия» набирала силу в стенах этого богоугодного заведения. Люди приходили сюда не столько для молитвы, сколько для общения и поиска выхода из создавшегося положения.   — Вы посмотрите, — кричал лысый Гойхман, — на них даже не действует поправка Джонсона-Вэника. Скоро с «ними» никто в мире не захочет иметь дело, а «они» по-прежнему нас не выпускают.   Гойхман не уточнял с кем это с «ними», и кто «они». Все прекрасно знали, о ком идет речь. Называть вещи своими именами не каждый себе позволял, так как понимали, что среди присутствующих немало тех, кто с огромным удовольствием донесет куда надо и кому нужно обо всем, что происходит в синагоге.   — Гойхман, — спросил молодой человек тридцати с лишним лет, — Вы изучаете иврит?   — Я знаю идиш, — гордо ответил Гойхман. — Разве этого недостаточно, господин Лифшиц?   — Думаю, что нет, — без тени сомнения ответил молодой Лифшиц. — Пришли бы к нам на уроки, больше бы узнали о стране и не говорили глупости.   — Я все знаю без ваших кружков, — не убирая «гординку» в голосе, продолжал из-под лысины вещать Гойхман. — И не Вам, молодой человек, говорить о моей глупости.   — А жаль, — произнес с досадой молодой Лифшиц.   Но Гойхман уже не слушал «наглого умника» и с огромным воодушевлением бросился в пучину разговоров с другими людьми.   Борис и Аркадий вышли во двор синагоги. Девчонки оставались еще в помещении, и друзья могли поговорить наедине.   — Аркаша, ты часто посещаешь этот театр? — попытался пошутить Борис, но тут же понял, что его горький юмор неуместен. — Прости. Кто руководит этим заведением?   — Говоришь, театр, — задумчиво произнес Аркадий. — Наверное, ты прав. Но не комедии, а человеческих трагедий.   Борис почувствовал угнетающее чувство стыда. «Юморист чертов», — пронеслось у него в голове и укололо грудь изнутри. Этот укол рвался наружу, заливая лицо краской.   — Ладно, не парься. Проехали, — великодушно произнес Аркадий и продолжил. — Синагогу возглавляет с 1980 года главный ленинградский раввин Левитис — выпускник иешивы «Коль Яков».   — Откуда ты все знаешь? — восхитился Борис.   Он чувствовал себя рядом с братом маленьким провинциальным евреем, похожим на скрипача Одесской филармонии.   — После того, как советские войска влезли в афганскую авантюру и нас «закрыли» на крепкий ключик, многие задумались о том, где и как мы живем. У нас в больнице образовалась группа врачей, которая пыталась найти ответ на эти и другие вопросы. Не имея необходимой информации, мы по наивности или глупости искренне считали, что в Советском Союзе происходит искажение марксизма, который при правильном его употреблении смог бы нас привести к «светлому будущему». Но не приводит из-за «старых пеньков» в руководстве.. Слава богу, в этой группе никто ни на кого не «стукнул», что было, сам понимаешь, довольно редким явлением. Может, группа была небольшая, может люди приличные попались. Но пронесло. Может поэтому мое диссидентство крепчало с каждым днем. А потом запахло возможностью выезда в Израиль. И мы — группа врачей-евреев создали свой семинар. Стали изучать еврейскую историю города, а затем и Израиля. Учили иврит и мечтали о новой жизни. Но было такое чувство, что из этой страны нам никогда не выбраться. Железный занавес с одной стороны, а с другой — банальная решетка. Занавес — решетка, решетка — занавес. Сплошной металл.   — Когда ты стал таким боевым евреем, Аркаша? — не переставал восхищаться Борис. — Я помню тебя тихим пай-мальчиком.   — Думаю, еврейская тема впервые засветилась во мне в детском саду или даже еще в яслях. Дома я, видимо, рассказал, что меня обозвали евреем, и родители не стали «щадить» психику ребенка, делая вид, будто мальчишки сказали какую-то глупость. Мне объяснили, что да, мы евреи,  и есть глупые, злые люди, которые наш народ ненавидят, так что тебе, дорогой, придется всегда с этим жить, привыкай и не печалься.    — Ты не одинок, — проваливаясь мыслями в далекое прошлое, произнес Борис. — Всех нас с раннего детства «фэйсом» об «тэйбл» антисемитизма грохнули. Но я кроме мерзкого отвращения к обидчикам ничего не чувствовал. Для меня не было никакого смысла в их словах, кроме желания обидеть.   — Очень рано я вдруг осознал, что мое еврейство имеет какой-то смысл, — продолжал Аркадий, вглядываясь скорее в себя, чем куда-то вдоль забора. — В чем он состоит, я не мог себе представить, и родители не могли мне в этом помочь.   — Почему? — спросил Борис и понял, что ответ лежит на поверхности. Он хорошо знал дядю Леву и тетю Любу.   — Они сами не искали и не предполагали в нем особого смысла, — ответил Аркадий. — Но мне каким-то образом было внушено, что отрекаться от своего еврейства я не должен. При этом родители, как и тебе, конечно, приводили расхожий пример: «Карл Маркс — еврей, ученый Эйнштейн — еврей. И писатель Кассиль, и поэт Маршак, и Аркадий Райкин. Так что ты, сынок, в хорошей компании».   — Для меня лично, — улыбнулся Борис, — Аркадий Райкин был самым сильным аргументом. Но я никогда не связывал свое еврейство с каким-то далеким Израилем. Да, я слышал в разговорах родителей и их друзей это таинственное слово. Но оно для меня не приобретало конкретного смысла, а оставалось таким же таинственным и далеким.     — До определенного времени я тоже совершенно не связывал свое еврейство с Израилем, — почему-то волнуясь, продолжал Аркадий. — И это странно, поскольку я, в общем-то, знал, что Израиль — еврейское государство, и даже слышал краем уха о том, что некоторые люди «уезжают в Израиль». Но при этом мое собственное еврейство было для меня чем-то очень личным, интимным и не связывалось с Израилем категорически.   — Так что же тебя так круто развернуло в сторону Израиля? — допытывался Борис.   — Шестидневная война для меня явилась поворотным пунктом в этом смысле, как и Война Судного дня, — отдаляясь от настоящего в сторону детства и отрочества, произнес Аркадий с каким-то трепетом и гордостью в голосе. — Я вошел в дом в тот момент, когда по радио передавали первое сообщение о начале войны. Диктор драматическим голосом объявил, что Израиль напал на Сирию и Египет. Ты же знаешь, что таковой была официальная  советская версия. Войдя в квартиру, я одновременно увидел мать и отца. Мама мыла на кухне пол, отец стоял в дверях комнаты, и их реакция на «обычное» радиосообщение была совершенно невероятной: мама замерла на миг с тряпкой в руках и медленно распрямилась, отец застыл на месте, и я видел, что они слушают радио, стараясь не упустить ни единого слова.     Когда диктор перешел к следующей теме, мама сказала что-то вроде того: «Ну как же это они опять сразу на всех? Вот им сейчас надают по шее». Я спросил родителей: «Что происходит?». Оказалось, однако, что они не хотят вести при мне разговоры «об этом». В течение последующих дней в доме царило тягостное напряжение. Отец слушал по ночам иностранное радио и однажды утром, выбрасывая очередную переполненную пепельницу, он сказал маме: «Французы тоже говорят, что напали арабы». Мама ответила ему: «Здесь ребенок», и разговор немедленно прекратился. Так продолжалось примерно две недели. Я видел, что родители страшно встревожены чем-то и что они панически боятся посвятить меня в то, что гложет их и не дает им покоя.     И вот в некоторый момент, страстно желая понять, что же все-таки вокруг меня происходит, я решился на психологическую провокацию. Дело было в субботу или в воскресенье, когда родители находились днем дома, и мы все вместе сидели за обеденным столом. По радио передавали новости и, в частности, сообщение о ходе войны на Ближнем Востоке: бои продолжаются там-то и там-то, сбито столько-то самолетов агрессора, уничтожено столько-то израильских танков. Тон сводки был торжествующим, и я закричал: «Ура!». В этом был вызов. По радио передают, что «хорошие» бьют «плохих»! Моя радость — закономерна. И, если вы находите ее неуместной, вам, дорогие родители, придется хоть что-то мне объяснить. Я очень хорошо себя помню в этот момент. Помню, что понимал: этого ликующего возгласа отец и мать не выдержат.     И действительно, папа посмотрел на меня долгим тяжелым взглядом, а мама, прежде чем он успел что-либо сказать, буквально взмолилась: «Лева, не порть ребенку жизнь!». Было видно, что отец взвешивает каждое слово. И вот, тщательно взвесив, он сказал так: «В школе тебя правильно учат про империализм и агрессию, но ты должен сейчас на всю жизнь запомнить: когда ты слышишь, что где-то погибают евреи, у тебя не может быть повода для радости».     — Здорово сказано, — искренне восхитился Борис. — Я такого не ожидал от дяди Левы.     — Этот момент определил мою дальнейшую жизнь, — строго сказал Аркадий. — Во-первых,  Израиль мгновенно и навсегда связался в моем сознании с еврейством. Во-вторых, я понял, чего боятся мои родители. Боятся так сильно, что не осмеливаются говорить со своим единственным сыном о том, что их буквально переполняет. В-третьих, я понял, что мне не нравится этот страх, и что я не хочу, чтоб он стал когда-то моим уделом. К концу войны я уже твердо знал, что «по радио всё врут», что на самом деле на Израиль напали арабы, а не наоборот, и главное, что Израиль — это страна, за которую мне пристало болеть и сочувствовать. Более того: это страна, в которой я когда-нибудь буду жить.   — Ты веришь, что когда-нибудь это произойдет?   — На все 100!   То, что делал Аркадий, казалось Борису настоящим героизмом, неслыханной дерзостью по сравнению с «боевым духом» провинциального врача, «бушевавшего» на просторах его домашнего «уголка-кабинета»   — Как бы я хотел приобрести хоть частицу твоей уверенности. Ты молодец, Аркаша. Я горжусь тобой. Горжусь и завидую. Ты определился, а я ощущаю в себе вместо внутреннего стержня разогретый воск. Стыдно.   — Глупости, — снисходительным голосом наставника произнес Аркадий. — Определяйся и твой воск моментально превратится в металл. Определяйся, Боря, определяйся!

Конец ХХ века.

— Определяйтесь, Боря, определяйтесь, — произнес Зеев Стасовский   голосом наставника, умудренного опытом и долгими годами поиска истины. — Розенблюма надо «валить». А вместе с ним и партию. Сегодня и только сегодня необходимо сделать правильный выбор.   — Ты точно знаешь, что он правильный? — думая о своем рассеянно произнес Борис.   — Не сомневаюсь ни на секунду, — продолжал в том же тоне Стасовский. — Мы решили, что это единственно верный путь в создавшейся ситуации.   — Можно поинтересоваться, кто же это «мы»? — Борис пристально посмотрел на Зеева, как будто рассматривал кардиограмму больного.   — Мы — это молодежная фракция Совета и часть «одиночек», — не без гордости ответил Стасовский.   Он пришел на встречу со своим заместителем по молодежному клубу Володей Карташовым.   — Боря, Вы сами знаете, что нынешняя дорога ведет в никуда, — поддержал друга Карташов.   Ребята были взволнованы и не пытались этого скрывать. Володя, парнишка невысокого роста, но довольно крепкого спортивного телосложения, в страну приехал сравнительно недавно сразу же после окончания Свердловского университета. Быстро вписался в молодежную «тусовку» и занял одно из лидирующих мест. Зеев с первых дней почувствовал в Карташове крепкую опору, надежного единомышленника, и они подружились.   — Такая русскоязычная партия нам не нужна, — продолжал убеждать Бориса Зеев. — Необходимо создавать новую партию — более прагматичную, целенаправленную, с точно определенной идеологией. Зубастую, в конце концов. А нынешнюю «обюрократившуюся размазню» пора прикрывать, как несостоявшийся проект, если не хотим постоянно жить на помойке государства.   Борис вернулся мыслями к нынешнему разговору. Он пригласил молодых людей обсудить партийную проблему в городе, перетащить их на свою сторону перед заседанием Совета, а в результате нарисовалась совершенно иная картина. Молодежь стала учить его, Бориса, старого и прожженного политика уму разуму. Но это его ничуть не обижало. Более того, заставило взглянуть на нынешнюю ситуацию совершенно другими глазами и с другой стороны. Конечно же, он знал, что в Центре партии зреет раскол, но не думал, что это произойдет так скоро и закончится созданием новой партии. Борис был в курсе закулисной возни между русскоязычными депутатами кнессета и не очень одобрял их непримиримость. Понимал, что за этим стоит не столько «борьба за идею», сколько латание заплат на штанишках собственных амбиций.   Политику своих начальников хорошо усвоил Фима Розенблюм. Он филигранно лавировал между ними, создавая прочное мнение о себе, как о «нужном» и «в доску своем» человеке. А Бориса раздражала многоликость Фимы и глупость партийного руководства.   Он отчетливо понимал, что у русскоязычных «лидеров» два лица. Одно — для глупых избирателей, которые при звуке имен русско-еврейского происхождения автоматически отдают свои голоса. Другая безобразная физиономия — для настоящей политической жизни, в которой высокопоставленные партийцы выступают одними из главных «палачей» русского меньшинства в Израиле. Об этом Борис неоднократно заявлял на всех совещаниях с руководством, куда ему удавалось прорваться через розенблюмовские заслоны и, где его не очень хотели видеть. Грабеж багажа русскоязычных иммигрантов, откровенное воровство на складах казались детской невинной шалостью по сравнению с волной избиений, изнасилований и убийств «русских». Издевательством над «русскими» учениками в школах, зверскими избиения и даже убийствами детей русскоязычных родителей. А чего стоила каждодневная дискриминация и преследования на рабочих местах со стороны работодателей!? Все это было бы невозможным, если бы не умалчивалось и не накрывалось покровом откровенной лжи партийных бонз. Кто виноват в том, что русскоязычное меньшинство так и не выдвинуло из своей среды подлинных защитников и представителей, Борис мог только догадываться.   Как-то в детстве отец рассказывал ему легенду о крысином волке. Чтобы избавится от крыс на корабле, матросы помещают грызунов в железный бак, из которого те не могут выбраться, не дают им еды, только воду. Тогда, якобы, крысы поедают друг друга, пока не остается самый сильный и жестокий зверек. Его выпускают на свободу, и, чувствуя перед ним панический ужас, крысы убегают с корабля. В лице партийного руководства русскоязычной партии израильская бюрократия вывела своего «крысиного волка», чтобы он расправился за нее со своими сородичами. Разница только в том, что этих «волков» хорошо «прикормили» в отличие от корабельных. Именно они позволили ей (бюрократии) беззаботно проводить политику «затирания» русскоязычной алии, выбрасывая первоклассных специалистов на улицы с метлами, заставляя убирать дома и виллы аборигенов, охранять супермаркеты — заниматься «черной» непрофессиональной работой «на благо государства».   — Боря, Вы вспомните, какие завидные цели ставила перед собой партия, — продолжал Стасовский. — Решить проблемы выделения социального жилья для пенсионеров, матерей-одиночек, инвалидов. Где все это?   — А что обещали врачам? — подхватил Володя. — Поддержать врачей и медсестер в их борьбе за признание дипломов из стран исхода и трудоустройстве, продвинуть ученых, малый бизнес. И что в результате?   Борис невольно отметил, что ребята хорошо подготовились к разговору. «Это неспроста», — промелькнуло в его голове. Он отчетливо осознал, что молодежь попросили с ним переговорить и, по возможности, перетащить на свою сторону. Прекрасно знал, кто стоит за этим разговором там, «наверху». «Но почему же они не могли переговорить со мной напрямую?- билось в голове. — Неужели думают, что я не вижу, в каком дерме оказалась партия? А может, просто не доверяют? Забавно».   — Какой была основная цель? — напирал на Бориса Зеев. — Дать возможность репатриантам войти на равных правах в самые разные отрасли израильского общества. Ни одна из целей так и не была достигнута.   Его речь была похожа на зажженный бикфордов шнур, который должен вот-вот взорвать сознание слушателя и восстановить в нем единственно правильный порядок. Естественно, необходимый молодому оратору.   — Ребята, — прервал поток красноречия собеседников Борис и прямо спросил, — вы меня за что-то агитируете? Если да, то слезайте с трибуны и говорите человеческим языком.   Друзья немного опешили, но быстро собрались в единый пучок света, который тут же направили на сознание уважаемого депутата городского совета.   — Борис, Вы, бесспорно, знаете, что сейчас рождается новая партия русскоязычных израильтян, — перейдя на спокойный тон, произнес Зеев. — Уверен, что Вы о ней знаете не меньше нашего.   — Знаю, — улыбаясь, ответил Борис. — И даже кое-что могу рассказать и вам.   — Прекрасно. Так что же Вы об этом думаете?

Середина 80-х годов ХХ века.

— Вы об этом думаете, Борис Семенович? — кричал главврач больницы. — Ваша жена находится на ответственной работе. Если Вам наплевать на себя, то хоть о ней соизвольте побеспокоиться.   — Валентин Сергеевич, я окончательно решил свою судьбу, — твердо произнес Борис.   — Нет, голубчик, Вы ее не решили, а бездарно «порешили», как последний бандит, простите за вульгарность, — продолжал кричать главврач. — Как можно бросить Родину и уезжать в пустоту?   Главврач выбежал из-за массивного старомодного стола с неизменной зеленой суконной обивкой. Пробежал по стандартной для подобных кабинетов дорожке вперед, посмотрел внимательно в глаза стоявшему поодаль Борису, махнул сухой старческой рукой, как саблей рассекая воздух, и быстро вернулся на свое место. Бессильно рухнул на стул и как будто обмяк всем телом.   — Это для Вас государство Израиль представляется пустым местом, — тихо, но твердо продолжал Лепкивкер. — А для меня оно наполнено совершенно иным смыслом.   — Да понимаю я тебя, — перейдя на нормальный тон, так же тихо произнес главврач. — Понимаю, но осуждаю. Вернее, не осуждаю, а не могу понять. Тьфу ты, совсем запутался.   — Валентин Сергеевич, и я Вас понимаю, — улыбаясь, произнес Борис. — Вам по должности положено «не понимать» и «осуждать». Не стесняйтесь и спокойно выполняйте свой гражданский долг.   — Издеваетесь над пожилым человеком? Не стыдно, молодой человек?   — Стыдно. Только не за себя, а за все, что окружает нас.   — Но ведь страна перестраивается, — возразил главврач. — Скоро и у нас будет так, как на Вашем Западе.   — Никогда здесь не будет так, как у нормальных людей. Ментальность народа другая. Идеология раба в генах. Да и не в этом дело   Борис говорил о народе, прекрасно понимая, что подразумевает, прежде всего, себя.   — А в чем же? — не понимал главврач.   — Я здесь «наш еврей», а я хочу быть просто евреем, понимаете? Среди таких же, как и я. «Своим» среди своих…   Прошло немало времени, пока он смог осознать суть «потрясений», свалившихся на него в ленинградской синагоге.   Приехав домой после отпуска, Борис долго «переваривал» увиденное и услышанное в Ленинграде. «Аркадию хорошо, — рассуждал он, — у него много единомышленников. Среди «многих» легче быть сильным и смелым. А в нашей «провинциальной глухомани», когда тебя знает почти каждая собака, трудно себя противопоставить обществу».   На самом же деле, «глухомань» не была такой уж «глухоманью». Город считался средним по величине на Украине и достаточно многолюдным. Просто из Бориного «уголка» не все хорошо виделось. И евреев в нем было достаточно. И еврейская история города была богатой, так как до революции он находился в самом центре пресловутой черты оседлости. Но только все это Борис узнал немного позже, когда посмел «высунуть» голову из собственной «оболочки», инстинктивно и, конечно же, искусственно созданной для защиты от внешних неприятностей. «Оболочка» ведущего кардиолога центральной городской больницы как нельзя лучше справлялась с этой задачей. А общественная работа в самой больнице снискала Борису почетное признание «наш еврей». Все вместе умещалось в привычную в таких случаях фразу: «хороший мужик, хоть и еврей».   Конечно же, это всегда возмущало Бориса, заставляя порой восставать и давать отпор подобным сомнительным комплементам. Чаще всего, это был едкий сарказм, который не все сразу понимали. Принимали его слова за чистую монету, не улавливая скрытые издевательства над обидчиками. Хотя «обидчиками» их трудно было назвать, так как никто из них не старался обидеть Бориса. Как понималось, так и говорилось без задней мысли из поколения в поколение, от родителей к детям, не прерывая эту извечную цепочку. Но от этого доктору не становилось легче.   Познакомившись с работником центральной библиотеки Михаилом Семеновичем Фельдманом, Борис получил доступ к редким книгам, которые были спрятаны в запасниках библиотеки.   Михаил Семенович, мужчина лет сорока, невысокого роста, немного полноватый, с округлившимся животиком и черной густой шевелюрой больше походил на грузина с местного рынка. Он носил большую фуражку с огромным козырьком, «удачно» купленную на том же местном рынке у грузина, продававшего цитрусовые. Специально Миша хотел походить на грузина или нет, никто не знал. Мало ли у кого какие прихоти или странности бывают!   Борису он как-то объяснил: «К грузинам у нас лучше относятся!».   Фридман привел на консультацию к ведущему кардиологу свою семидесятипятилетнюю мать Фриду Львовну, в прошлом, научного сотрудника краеведческого музея. Так они познакомились и почти сразу же подружились. Эта дружба вывела Бориса за стены больницы и собственной двухкомнатной «хрущевки».   Они встречались в библиотеке, в городском парке, а затем и дома у Михаила Семеновича. Он жил вместе с матерью, а супруга, с которой Фридман фиктивно развелся, успела в конце семидесятых вместе с сыновьями уехать в Израиль. Михаил Семенович не мог оставить мать, которая в то время не хотела даже слышать о «предательстве Родины». Потом она поняла свою ошибку, но было уже поздно. Фрида Львовна корила себя за то, что лишила сына семьи, а себя внуков. Незаметно она превратилась в ярого «сиониста», призывающего всех знакомых евреев уезжать. Как это возможно было сделать, она не представляла, но дух «первой комсомолки» в своем многодетном семействе и городе проснулся в ней с такой же силой, как и шестьдесят лет назад, но только устремился в новое «сионистское русло».   Оказалось, что дом Фридманов посещают и другие евреи. Вначале это «напрягало» Бориса, а затем он привык и с большим удовольствием встречался с людьми. Пили чай с «наполеоном», который замечательно пекла Фрида Львовна. И много говорили. О том, что и где можно достать по сходной цене. Иногда о политике. О том, что кому-то не дают выехать и на работе создают невыносимые условия. Но чаще всего, говорили о книгах. Делились новинками, которые удавалось приобрести по блату. Фрида Львовна всегда была в центре внимания и поражала гостей каждый раз чем-то «новеньким».   Высокая, красивая не по годам, седовласая пожилая женщина, которую невозможно было назвать неуместным словом «старуха», умно рассуждала обо всем , умело жонглируя цитатами из газет, книг и каких-то «секретных документов».   — Они утверждают, что мы, евреи, ничего полезного не сделали для города, — немного раздражаясь, говорила Фрида Львовна. — Но это немыслимая ложь. Исторические факты вещь упрямая. Они разбивают в пух и прах антисемитские заявления. Позволю себе зачитать эту справку: «Со второй половины XIX века в городе быстро развивается промышленность. Владельцами большинства предприятий были евреи: табачные фабрики принадлежали Володарским, Рабиновичу, Дурунча, Гурари; типографии и литографии — Дохману, Жолковскому, Толчинскому; лесопильные заводы — братьям Сандомирским, Родкину, Мацкину, Залкину.   Большинство крупных и мелких магазинов тоже принадлежали евреям: Бродским, Файдышу, Герику, Драбкину. Обувными фабриками владели Фальцбаум, Зарицкий и Фельдман.   В начале XIX века в городе уже появилось и крепко стало на ноги сословие купцов. В 1801 году в городе было 396 купцов христиан и 32 купца еврея. В 1888 году купцов-евреев трех гильдий уже было 485 человек, а купцов-христиан — 221». Архивная пыль не смогла утаить правду о том, кто развивал город.   Голова у нее была ясная, память цепкая, язык грамотный и острый. Борис любил слушать ее рассказы.   — А вот еще одна любопытная статистика, — продолжала Фрида Львовна. — «В 1804 году в городе проживало 540 евреев, в 1840 году — 4567, а в 1863 уже 8193 при общем количестве жителей — 27478 человек.   В 1897 году всероссийская перепись выявила в городе уже 29768 евреев (около 48% от числа всех граждан города). А к 1910 году еврейское население города составляло 32 тысячи». А это, друзья мои, более 50% от общего числа жителей.   Она могла до утра зачитывать исторические факты прошлого, которые собирала всю жизнь, отыскивая по «зернышкам» в архивах музея и города. Это был труд всей жизни, о котором она долгие годы предпочитала молчать. И молчала, пока не произошло перерождение «первой комсомолки» в «первую сионистку города».   Борис относился к этой метаморфозе с определенной долей иронии. Но подшучивать над бывшей «марксисткой» не решался. Очень уважал и не желал обидеть ее хоть малейшим намеком. Поэтому чаще всего молчал и слушал, купаясь в исторической реке, то и дело, натыкаясь на приятные, неприятные и просто кровавые островки памяти. Они радовали, огорчали, ужасали, застревали комком горечи в горле, готовом к крику возмущения и обиды, ложились на сознание непробиваемым пластом злости.   — В конце 1941 года немцы расстреляли пятнадцать тысяч евреев, не успевших покинуть город, — продолжала Фрида Львовна. — Почему никто из них не восстал? Почему послушно пошли на смерть?   И сама себе отвечала:   — А что могли сделать старики, женщины и дети?!   Неожиданно для всех, Фрида Львовна и Миша перенесли встречи на вечер каждой пятницы.   — Друзья мои, — торжественным голосом произнес Фридман младший, — предлагаю встретить субботу так, как это делают евреи во всем мире тысячелетия.   На столе стояли две свечи в старинном подсвечнике, бутылка вина и бокалы. Среди гостей Борис заметил новое лицо, конечно же, знакомое всем присутствующим. Это был самый известный и востребованный закройщик ателье Дома быта Фима Штейн. Чтобы пошить у него костюм или платье, необходимо было записываться в очередь за несколько месяцев раньше. А еще ходили слухи, что у него в доме собираются старые религиозные евреи и молятся. Отец Фимы до войны был нелегальным раввином в городе. Он оставил сыну свиток старинной Торы, по которой и проводил Фима молитвы для стариков. Все в городе знали об этом. И компетентные органы в первую очередь. Но настолько было велико уважение к знаменитому закройщику, что на это закрывались «всевидящие глаза».   — Если вы не возражаете, — продолжал Миша, — рэбэ Ефим сегодня для нас прочитает субботнюю молитву, а женщины зажгут свечи.   Никто не возражал. В комнате оказалось более десяти мужчин, предусмотрительно «заготовленных» Фимой для такого знаменательного случая. Всем раздали кипы или предложили надеть головные уборы. Платочки для женщин раздала Фрида Львовна.   Борис смотрел на этих людей, как будто смотрел художественный фильм. С интересом и с огромной долей скепсиса одновременно. «Что происходит? — задавал он вопрос себе. — Эти люди не верят в Бога, но с умилением и восторгом повторяют «аминь» после непонятных слов «неформального раввина». Почему у них горят глаза? А у некоторых выкатились нежданные слезы? Почему у меня внутри все дрожит и рвется вылететь криком восторга?»   Борис перестал задавать себе вопросы и стал прислушиваться к словам. Они по-прежнему были непонятны, но, несомненно, имели для него определенный смысл: «Он, Борис Лепкивкер, не только ведущий специалист кардиологического отделения, но и «еврей с родом и племенем»! Не просто «наш еврей» с чужим языком, ценностями, историей и культурой, а человек конкретного народа, проживающего на своей земле со своими ценностями!»…   С тех пор прошло почти пять лет. Пять долгих по времени и длинных по расстоянию. Трудных в борьбе с собой и легких из-за постепенно отлетающей «шелухи» груза прошлой жизни.   Борис не то чтобы стал другим, но в нем что-то «отремонтировалось», что-то окончательно «сломалось», а что-то только «надтреснуло» и никак не могло обрести совершенную форму.   — Валентин Сергеевич, — примирительно произнес Борис, — Вы же умный человек! Неужели мне необходимо Вам объяснять, что разгоняет евреев СССР по миру?   — Да знаю я все, — безнадежно махнув рукой, выдохнул главврач. — Неужели Вы, Борис Семенович, думаете, что я ничего не понимаю? Хотите знать, что я об этом думаю?

Конец ХХ века.

— Хотите знать, что я об этом думаю? — переспросил Борис и внимательно посмотрел на «молодую поросль».   Ему хотелось сказать им: «Далеко пойдете, мальчики!». Но он сдержался и медленно произнес:   — Я очень боюсь, что подобные действия приведут к тому, что люди отвернутся от нас. Сегодня играем в одну партию, а завтра в другую. Не понравится и эта, не беда — организуем третью. И так до бесконечности будем грызть друг друга, чтобы чужим неповадно было. Не этого ли хотят наши «аборигены»?   Он помолчал и добавил, не давая опомниться собеседникам:   — А не лучше ли было бы навести порядок в уже существующей партии? Да, — плохой, да — слабой, да — раздираемой мышиной возней ее лидеров. Но уже существующей, привычной для простого избирателя.   Друзья выдерживали паузу и старались не мешать высказаться старшему товарищу до конца. Видно было, что им это дается с большим трудом, но, одержав победу над самими собой, они выглядели вполне достойно.   Тем временем, Борис со вкусом продолжал, отдавая должное молодежи за их готовность не перебивать его:   — Не лучше ли переизбрать зажравшихся карьеристов, модернизировать программу партии, сменив идеологию и методы работы?   Конечно же, Борис в первую очередь имел в виду Фиму Розенблюма и его команду. О большой политике он как-то не очень задумывался. Там Борису ничего не «светило», а значит, и не очень волновало.   — Было бы неправдой, если бы я сказал Вам, что меня не волнует то, что происходит в насквозь прогнившей «голове». Волнует. Но во вторую очередь Партия начинается на местах. И чем здоровее «туловище», тем лучше будет работать «голова». Правда, это не научный факт, но вполне объяснимый. Что они смогут сделать без нас? И этих «заоблачных» можно тоже погнать в три шеи и заменить на более достойных. Все в наших руках, но надо начинать снизу. Новые силы на местах смогут, в конце концов, навести порядок и в руководстве партии.   Борис замолчал, с удовлетворением отметив про себя, что понравился слушателям.   — Вы все сказали, Боря? — неторопливо произнес Зеев. — Мне всегда казалось, что представители медицины прагматичней и реалистичней, чем кто-либо другой. Вас, Борис, трудно назвать наивным и, тем более, недальновидным. Неужели Вы не понимаете, что этих профессиональных «сионистов в законе» не возможно нормальным демократическим путем сдвинуть с места? За ними «былая слава», авторитет в международных еврейских организациях, которые не хотят менять своих придуманных «кумиров и героев нации». Да и они сами не собираются никому отдавать даже частицу своего «пирога власти». А местные бюрократы от политики с огромным удовольствием поощряют эту «маленькую компанию» и их необузданные амбиции. Им так удобно.   — Только при этом, — подхватил Владимир, — все забывают о мнении тех, кому призваны служить эти «солнечные зайчики». В их узконаправленных возможностях трудно кому-либо согреться. Да и светят они только в маленькую точку, в которой столпились, скорее всего, их родные и близкие.   — Боря, — уверенно продолжал Стасовский, — эту стену не сломать. Она намного крепче «берлинской». Только другая партия, поставившая перед собой совершенно другие задачи и справившаяся с ними, сможет разрушить этот рукотворный политический «шедевр».   — Трудно с тобой не согласиться, — заметил Борис. — Но начинать надо на местах.   — Вот мы и ведем разговор с местными руководителями, — обрадовался Стасовский. — Только с вменяемыми и думающими.   «Льстецы», — подумал Борис и вслух произнес:   — Ребята, давайте говорить откровенно. Я во многом разделяю ваши взгляды и тех, кто направил вас на этот разговор. Только мне не совсем понятно, почему они не стали говорить со мной напрямую? Почему воспользовались услугами посредников?   — Не обижайтесь, Боря, — поспешил снизить напряжение Зеев. — Это только предварительный разговор.   — Разведка боем, — улыбаясь, добавил Владимир.   — С Вами, конечно же, будут говорить, — серьезно продолжал Стасовский. — И Вы, безусловно, правы в своем стремлении «валить» Фиму. На следующем Совете необходимо сорвать его «наполеоновские» планы захвата «теплого» местечка в мэрии. И мы Вам, Боря, в этом поможем. Но там же мы поднимем и наш вопрос. И Вы нас поддержите. Согласны?   Через неделю состоялось заседание Совета. И ничего неожиданного на нем не произошло. «Меньшинство» по-прежнему осталось в меньшинстве. «Большевики», по гневному обвинению возмущенного Стасовского, «не ведают, что творят!». Главный земляк украинцев «предательски», по мнению Левы Вайса, «воздержался». «Одиночки», досаждая друг другу, проголосовали «в пику соперникам».   — Теперь Вы понимаете, с кем мы имеем дело? — обратился Зеев к расстроенному Борису. — Эту «пену» надо беспощадно сдувать, чтобы быстрее добраться до «пива», до самой сути любого вопроса. Самые настоящие «лакеи» с психологией «советского раба».   — Предатели, — бегал по комнате Лева и причитал, как плакальщица у одра умершего. — Так меня еще никто не обманывал. Как я мог им поверить на слово?! Почему не взял письменные расписки? Я бы сейчас мог бросить их в морду гнусным обманщикам.   — Успокойся, Лева! — процедил сквозь зубы Борис. — Народ такой, какой он есть и у нас нет другого. И ничего с этим не поделаешь.   — Вы не правы, Боря, — запальчиво ответил ему Стасовский. — Есть и другой народ: думающий, небезразличный, образованный, свободный от рабского прошлого, более умный, в конце концов.   — Где же он был доселе твой «народ»? — скептически спросил Борис. — Сидел в засаде? Ждал удобного момента, чтобы заявить о себе, умном, свободном, небезразличном?   — Не иронизируйте, — вдруг успокоившись, тихо произнес Зеев. — Этот «народ» адаптировался к новой жизни, учил язык, много работал, решал бытовые репатриантские проблемы, учился, в конце концов. А в это время пенсионеры, которых возглавили политические дельцы, заняли все общественные ниши. Я ничего не имею против пенсионеров. Они должны были найти себе дело, чтобы скрасить свое существование. Но этой свободной от работы силой воспользовались проходимцы типа Фимы Розенблюма. Зная самые уязвимые и даже болезненные места этой категории людей, они наобещали им воз и целую тележку всевозможных социальных благ.   — Что же в этом плохого? — не сдавался Борис. — Старики — это самая незащищенная часть нашей алии. И надо было решать их проблемы. И решали. Тот же Фима, которого я готов разорвать на части, очень многим помог. Надо быть объективным. Да и я не стоял в стороне от этих дел. И ветеранские организации решили немало полезных и насущных вопросов, пока твой «народ» решал свои личные проблемы.   — Согласен, — примирительно заявил Стасовский. — Может я неверно выразил свою мысль. Прошу прощения. Но пришло другое время со своими требованиями. И справиться с этими требованиями смогут только другие люди. Именно о них я и говорю.   Сегодня они готовы взять на себя заботу о судьбе русскоязычной алии. И государства в целом.   — Боря, мальчик прав, — неуверенно произнес Лева и внимательно посмотрел на «хозяина». — Вы прекрасно понимаете, что идеалы, которым мы с Вами верно служили, запачканы нечистоплотными людьми. Они плюнули нам в душу.   Борис это прекрасно понимал. Но самое страшное для него было в другом. Народ плюнул лично ему, Борису Лепкивкеру, в его открытую для всех (так ему хотелось верить) душу. Этого он перенести не мог. «Ирка, как же ты была права!» — билось в его сознании мучительное воспоминание.

1987 год.

— Ира, ты ошибаешься, — возражал жене Борис. — Лечить людей возможно везде. Только надо будет очень хорошо постараться.   — Кто назовет тебя нормальным, Боря? — вытирая посуду, нервно выдавливала из себя Ирина. — Ты только что получил долгожданное место заведующего кардиологическим отделением и бросаешь все ради эфемерных идеалов.   — Любимая, я не могу больше жить в этом болоте, — пытался он объяснить жене. — Мне душно в этой лжи и в хаосе. Мне надоело жить подачками от «старшего брата». Хочу иметь свое государство. Если тебе будет угодно, свою родину.   — Не нужно громких слов, дорогой, — нервно засмеялась Ирина. — Мы уже это проходили. Только сумасшедший может дважды наступать на одни и те же грабли.   — Ира, мы же все с тобой обсудили, — попытался обнять жену Борис, но она уклонилась. — Через месяц я уеду, подготовлю для тебя нормальную жизнь, и мы снова будем вместе.   — А родители? — заплакала Ирина. — Как я им буду смотреть в глаза? Единственная дочь покидает своих пожилых родителей и уезжает за мужем в израильскую «ссылку». Хороша доченька. Кто меня поймет? А я себя пойму? Ни один «писака» не напишет о подобном подвиге «украинской жены сиониста».   Борис переживал не меньше Ирины. Он прекрасно помнил о своем обещании тестю и не мог смотреть ему в глаза в последнее время. Старик ничего не говорил, и это молчание переносить было намного труднее упреков тещи.   — Боря, — говорила старая женщина, — не мог бы ты подождать, когда мы с дедом помрем? Тогда и в путь соберетесь. Немного уже осталось.   Простая женщина говорила искренне, веря в каждое свое слово. Она понимала, что «доце» не будет хуже в «заграницах». Хуже, чем сейчас не бывает. «Но кто же подаст стакан воды умирающей мамке?» Этот вопрос не давал ей покоя. Мать хорошо знала, что дочь очень любит своего мужа. Понимала, какие чувства испытывает ее любимая «доця». Как разрывается ее сердце. И она, в конце концов, сказала дочери:   — Езжай, доця с мужем. Такова наша женская доля. А мы здесь не пропадем. Не волнуйся и поезжай.   Но Ирина понимала, что означают эти отчаянные слова матери и предложила Борису другой вариант, на котором он не сразу, но все же согласился. Тогда они даже и представить не могли, какими сложностями обернется это нелегкое для каждого решение…   Время, не обращая внимания на людей, делало свое дело. Машина набирала обороты, и попутный ветер подкрадывался к спине Бориса все ближе и ближе.   Последние два года вытряхнули из «докторишки Борюсика» неуверенность, мягкотелость, лень и замкнутость, приобретенные в постстуденческое застойное время. Периодически он пытался немного реанимировать себя прежнего. КВНы, возрожденные его супругой, были той «кислородной подушкой», которая на время дарила глоток свежего воздуха. Но это только раскрашивало эпизоды жизни в радужные цвета, не изменяя её повседневную серость и однообразие. В больнице Борис оживал, заходя в палаты к больным. Но только возвращался в ординаторскую, как сразу же погружался в мягкую «ватную» блажь, не обремененного ни чем человека. Детей не было. Забот особых не было. Друзей хороших не было, пока не появилось на его горизонте семейство Фридманов.   Миша иногда по работе ездил в Ленинград в библиотеку им. Салтыкова-Щедрина. Встречался в синагоге с Аркадием, а затем с его друзьями, так как Аркадий в скором времени все-таки вырвался из цепей отказа и уехал с семьей в Израиль.   Миша привозил книги, газеты, выпущенные «самиздатом». Их раздавали очень узкому кругу людей, собиравшихся по пятницам у Фриды Львовны за чаем. Борис перестал быть сторонним наблюдателем. Сам много читал о современном Израиле, а затем рассказывал о прочитанном людям. Постепенно его лекторская работа превратилась в пропагандистскую. Борис даже не заметил, когда вычитанные мысли стали его собственными. Он говорил от себя лично о вещах, которые знал только теоретически. Приобретенная ораторская уверенность, заставляла слушателей верить в то, что Борис на личном опыте закалил свою убежденность. Он говорил о еврейской стране так, как будто только сейчас покинул узкие улочки старого города, вот-вот отошел от Стены Плача, вложив в нее очередную весточку Б-гу. С таким негодованием говорил о врагах маленькой страны, как будто только сейчас снял с плеча автомат и поменял военную форму на гражданскую одежду. А иногда слушателям казалось, что еще минута и Борис Семенович снимет свою рубашку и покажет многочисленные следы от ран на своем теле, полученные в боях с арабскими террористами.   Он уже не очень отличал собственные эмоции от правды жизни. И это делало его интересным и убедительным.   Борису очень нравилась его новая роль, которая постепенно превращалась в суть жизни. Люди внимательно слушали его лекции и специально приходили на «фридманские пятницы», не обращая внимания на опасности, которые могли возникнуть у них в жизни.   Так было до начала перестройки и усилилось с приходом Горбачева к власти. Еще преследовались «инакомыслящие», руководители еврейских семинаров и учителя иврита. Но это было в других городах, а в их городе власти не очень «старались отличиться». Поэтому Борис Лепкивкер отделался неприятными разговорами в местном отделении КГБ и не более. И в этом случае профессия врача оказалась хорошим бронежилетом от неприятностей. Каждый человек имеет пренеприятные возможности болеть. И здорово, когда рядом есть талантливый, знающий врач, который дружелюбно отнесется к пациенту не только потому, что давал кому-то какую-то клятву, а потому, что хорошо вас знает.   Борис Семенович Лепкивкер был именно таким врачом. Его дружбой или, на крайний случай, хорошим расположением дорожили многие. Высшие офицеры сурового учреждения ни чем не отличались от простых смертных хотя бы в этом и, на всякий случай, не очень ссорились с «лектором». Такую кличку он получил у молодых «оперов», которые «разрабатывали» «сионистский семинар».   «Старуху» Фридман не трогали по другой причине. Не хотели «замазывать» одну из первых комсомолок города и разрушать легенду о боевых представителях молодежи, создаваемую десятилетиями идеологической машиной партии. Не одно поколение советской молодежи воспитывалось на ее примере.   Комсомолка Фрида осуждала своих родителей и ее соплеменников за религиозность и национальную обособленность. Была среди тех, кто активно выступал за закрытие местных церквей и синагог. Об этом писали газеты того времени. А молодой комсомольский вожак Мойша Эскин написал об этом целую поэму. Наивная комсомолка гордилась своей непримиримостью и на этой почве чуть не отреклась от своих родителей и родственников. Только умная еврейская мама Двойра смогла примирить дерзкую девчонку с ее многочисленной родней. И, прежде всего, с отцом и дедом.   Рэбэ Мендель, дед Фриды, имел до революции небольшой железоскобяной магазинчик на базаре, который давал хорошую прибыль и кормил большую семью. Ее отец Лева помогал рэбэ Менделю в магазине и был не самым успешным среди других его сыновей. Три дочери и шестеро сыновей старого Менделя были настолько разными, что он шутливо спрашивал у своей любимой Фани: «Сколько отцов было у этих «байстрюков?». Жена плевалась, махала руками и отпускала в сторону мужа проклятия, присущие только еврейским замужним женщинам.   Трое старших сыновей Менделя и Фани уехали на учебу в Петербург. Младший Меир поступил в местное коммерческое училище, а самый младший Лева остался помогать отцу в магазине. Сестры отца Фриды удачно вышли замуж за преуспевающих молодых коммерсантов из уважаемых богатых еврейских семей и разъехались с мужьями в Бердичев, Кременчуг и Киев, а затем и в далекую Америку.   Леву женили на дочери молочника Авраама Шварцмана Двойре, девушке скромной, умной и образованной по меркам местечка. Она-то и стала главным источником свободолюбивых и крамольных мыслей своей младшей дочери. Двойра рано научила Фриду читать и писать. А затем мамины французские романы постепенно стали достоянием любознательной дочери. Она «купалась» в любовных словах, историях изысканных графинь и мужественных графов. Вольнодумство заинтересовало молодую особу значительно позже. Но к началу революции девчонка уже созрела к бунту против уклада местечковой еврейской семьи. Дух свободы захлестывал ее с головой. В этой мутной пучине закружила девочку комсомольская вольница, в которой Фрида утонула полностью.   Рабфак и исторический факультет Московского университета немного остудили горячую комсомолку и превратили ее в научного сотрудника краеведческого музея.   Эту историю Борису поведал Миша Фридман, которого старались не трогать   компетентные органы все по той же «материнской» причине.   После 1985 года стало намного спокойней. Появились восставшие немцы. Проснулись «истинные украинцы». «Сионисты» ушли на второй план с их стремлением покинуть страну. Никто кроме правительства не возражал. Даже наоборот. Говорили: «Катитесь в свой Израиль жиды!». Говорили от чистого сердца. И не верить в их искренность было невозможно. Конечно же, не все так думали и, тем более, говорили. Но суть обоюдных устремлений от этого не менялась.   Другое дело — украинские националисты. Эти хотели отобрать власть и никуда не собирались уезжать. Вот их-то и нужно было бояться власти больше, чем стремящихся укатить в свои «палестины» евреев.   В 1986 году скончалась Фрида Львовна, и Миша стал спешно собираться на встречу со своей израильской семьей. Он уговаривал Бориса уезжать вместе с ним и перейти от красивых слов к делу. После долгих и нелегких переговоров с женой Борис решился на отъезд. Вместе с Мишей они оформили документы, долго доказывали в ОВИРе, что имеют полное право на выезд и получили положительный ответ. Через месяц они увидят страну, о которой уже так много знали и, о которой так долго мечтали.   «Украинская жена сиониста» — хорошо сказано», — подумал Борис, — «Почему же так гадко на душе?».

Послесловие.

Первое десятилетие XXI века.

Прошло совсем немного времени с тех пор, как состоялось провальное для Бориса заседание Совета. Новая русскоязычная партия успешно начала свою деятельность в январе 1999 года, но Лепкивкер так и не нашел свое место в ее рядах. Он пробыл депутатом городского совета до конца каденции и отошел от политики, обидевшись на «народ», который не поддержал его в борьбе с «бюрократами и карьеристами». Борис Лепкивкер всю свою энергию направил на профессиональную деятельность и вскоре стал заведующим кардиологическим отделением одной из крупнейших больниц Израиля.   В 2001 году скончалась мать Ирины. Отец ушел из жизни на пять лет раньше. Доктор Лепкивкер-Тищенко, после своего «бегства» из Израиля вернулась на работу в поликлинику и продолжала выслушивать жалобы пожилых людей, выписывая рецепты на лекарства от «простуды, поносов и прочей ерунды». Она периодически звонила Борису в Израиль, но чаще он ей. Для Ирины это было дорогим удовольствием, если учесть, что ее зарплаты хватало на пару-тройку подобных звонков. Она чувствовала себя двойным предателем: сперва по отношению к родителям, а затем и к любимому мужу.   Раздражение и постоянная неудовлетворенность преследовали ее и превратили жизнь в муку, которую трудно было переносить.   В Израиле у неё тоже ничего не получалось. Языком нормально овладеть не смогла, да и не очень хотела. Экзамены даже не пошла сдавать. Радовалась успехам супруга и, в то же время, немного завидовала. По-хорошему завидовала и гордилась, что ее «Борюсик» и в новой стране набирает «силу». Однако, разлука с родителями и собственные неудачи, заставили ее так «гадко бежать». Жила с родителями, никого из мужчин к себе не подпускала, хранила верность своему «брошенному мужу».   После смерти матери она потеряла всякий интерес к жизни. Но в этот тяжелый для неё момент появился на пороге Борюсик и предложил несчастной супруге уехать с ним в Израиль.   После долгих бюрократических проволочек, как с украинской, так и с израильской стороны, им все-таки удалось уехать вместе.   Они жили размеренной благополучной жизнью. Отдыхали за границей, часто приезжали на Украину на могилы родителей.   Ирина не работала и всю себя посвятила дому и любимому мужу, которого настолько лет лишила радости и обрекла на одиночество.   Лева Вайс продолжал сражаться на общественном поприще, верно служа новому «хозяину» Владимиру Карташову, который стал заместителем нового мэра города от «новой» русскоязычной партии. Он немного сдал. Здоровье пошатнулось, и «профессиональный общественник» периодически проходил обследования у своего бывшего «хозяина» Бориса Лепкивкера.   По-прежнему продолжал держать в руках офицерскую фуражку Семен Лещинский, преданно поддерживая одинокого депутата городского совета от собственного списка Фимы Розенблюма. Старая привычка — хранить верность присяге сработала на все 100 и в отношениях с «хозяином».   Ряды ветеранской возрастной организации Лещинского значительно поредели. Но сам «полковник» еще держался молодцом.   Некогда «всемогущий» Розенблюм медленно стирался с политической арены за ненадобностью. Но еще продолжал цепляться за власть, без которой себя не мыслил.   Леонид Исаакович Крупник после очередных перевыборов потерял руководство украинским землячеством и через несколько месяцев умер.   Тремя годами ранее ушла из жизни Фира Рабинович, унося с собой самые лучшие стихотворения, которые ей не удалось написать при жизни. И посвятить своему кумиру Фиме Розенблюму.   Зеев Стасовский уверенно пошел по жизни, став толковым депутатом кнессета от новой русскоязычной партии. Ему все пророчили место министра в будущем правительстве. Он никогда не реагировал на лесть и старался оставаться простым и доступным в общении с людьми.   Аркадий и Полина жили в мошаве на «территориях» и активно поддерживали поселенческое движение. Супруги давно стали религиозными и вели соответствующий образ жизни. Во время одностороннего «бегства» из Газы Аркадий и Полина были среди тех, кто защищал «исконно еврейские земли». Борис не разделял их «крайние правые сионистские» взгляды и не очень любил полемизировать с родственниками на эту тему. Поэтому их общение с годами стало редким.   Миша Фридман через несколько лет после приезда в Израиль, развелся с женой и уехал в Америку, где проживала многочисленная родня по материнской линии. Он периодически звонил Борису и сообщал о своем пошатнувшемся здоровье. Они вспоминали минувшие бесследно годы с особой теплотой. Именно «там» оставалось что-то «сокровенное, трепетное» и до конца еще не осознанное. Куда все подевалось, он не знал.   Видимо «там» формировался в каждом из них депутат новой жизни в их собственных «парламентах души». Это словосочетание принадлежало Аркадию, и произнесено было в стенах Большой Хоральной Синагоги Ленинграда. Борис тогда не очень был расположен к образам и сравнениям подобного рода. Но запомнил его на всю жизнь. Когда-то в его душе или сознании, а для него это было единым и неделимым, звучало бесчисленное множество противоборствующих «голосов», выражавших различные мнения. Они сталкивались, разрушая друг друга. Спорили, соглашались и вновь не давали покоя Борису. Настоящая «парламентская борьба» в достижении истины.   «А теперь?» — задавал иногда себе вопрос благополучный доктор Лепкивкер. И не получив вразумительный ответ, продолжал обращаться к прошлому.   Сомнения преследовали Бориса всю жизнь. Огорчали и радовали одновременно, так как не давали покоя и окрыляли для новых свершений. Это было тогда, в прекрасную пору возвращения к истокам, к самому себе. И он был «депутатом» этого «парламента» вместе с его противоречивыми мыслями и надеждами.   «Как давно это было… А было ли?»…

Анатолий Петровецкий

Октябрь 2009 года

 

Посмотреть также...

«…Я предлагаю поговорить о равенстве…»

09/28/2020  19:00:15 Кушнир Алекс Кушнир Алекс: Перед Судным днем все говорят о единстве. Это странно …

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *