Феликс Рахлин: Пророк в своём Отечестве

12/16/2019  13:38:15

Разве могли «антисемитские кретины и государственные хамы» простить такое «новому Радищеву»? Они и не простили: сперва — закрыли возглавленную им литературную студию (вот тогда-то поэт и вынужден был поступить в трамвайно-троллейбусные товароведы), потом наложили негласный запрет на публикации его стихов.

К 25-летию смерти Бориса Чичибабина

Феликс Рахлин

Он умер, не дожив месяца до своего 72-летия. За много лет до этого, в стихотворении «Пастернаку», года через два после смерти великого поэта, он писал:

Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.

Уходим о зимней поре,
не кончив похода.
Какая пора на дворе,
какая погода!..

Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.

Слушая, а затем и читая эти строки (разумеется, в списках: напечатать такое в то время было немыслимо, да ведь и сказано: «Нет пророка в своём отечестве»), — помню, я недоумевал: Борис Пастернак скончался в конце мая — при чём же тут зима?! Дело, однако, объяснилось лишь через 30 с лишним лет: автор предсказал пору собственной смерти! И — даже погоду, какая будет во время его похорон! Мистика? О нет, тут дело сложнее. Это — пророческий дар, свойство настоящих поэтов. Может быть, всё-таки не всех, — некоторых… Тех, кто, по Пушкину, «глаголом жгут сердца людей». Таким был и Борис Чичибабин.
Мне посчастливилось близко знать этого чудо-человека ещё с поры своего отрочества (осенью 1945 года, когда он появился в нашем доме, мне было 14 с половиной лет) — и почти до смерти его: в последний раз мы встретились в Иерусалиме менее чем за полтора месяца до неё. В Израиле есть (или — было: некоторые, увы, тоже ушли из жизни) немало людей, близко с ним общавшихся: поэты Феликс Кривин, Марк Богославский, Александр Верник, Рената Муха, Марк Вейцман, Виктория Серебро (Каплунская), поэт и драматург Марк Азов (Айзенштадт), критик и литературовед Михаил Копелиович, инженер Борис Ладензон, певица Фаина (Ина) Шмеркина, писательница Нина Воронель и её муж — физик и публицист Александр Воронель, журналист Лазарь Беренсон и, конечно, ещё многие. Живые могли бы подтвердить: более крупной фигуры не было в литературном Харькове с середины сороковых по 90-е годы минувшего века. В 1968 году на туристской тропе Кавказа мне случилось познакомиться с известным московским поэтом и прозаиком, учеником и другом С. Маршака — Валентином Берестовым. «Вы из Харькова? — заинтересовался этот обаятельнейший человек. — Так ведь там Чичибабин живёт!..» И услыхав, что я хорошо и давно знаком с Борисом, сказал о себе с сожалением: — «А я вот знаю о нём только понаслышке, от Маршака». Маршак был одним из тех, кто рекомендовал Бориса при вступлении в писательский союз. Собственными глазами я видел у Бориса томик стихов Сельвинского с авторской надписью: «Борису Чичибабину — большому русскому поэту». Не сговариваясь с Ильёй Львовичем, буквально так же подписал Борису свою книжку в начале 60-х Евгений Евтушенко. О поэзии Чичибабина с восторгом писали Виктор Боков, Лев Аннинский, появлению первых его публикаций активно содействовал Борис Слуцкий.

А между тем Чичибабин, этот человек-легенда, был «в миру» лишь скромным бухгалтером в ЖЭКе, товароведом в трамвайно-троллейбусном управлении (ХТТУ). Оттуда во время проведения «зачисток», как называлась охота на пассажиров-«зайцев», его посылали бродить по трамваям-троллейбусам в качестве ревизора. Большой русский поэт, протискиваясь сквозь толпу в салоне («салонный поэт»!), спрашивал: «Ваш билет? Ваш билет?»… Кто-то из общих друзей (кажется, поэт Вадим Левин, живущий ныне в Германии) признался мне однажды, что хранит билет, надорванный самим Чичибабиным!

Но далеко не все харьковчане столь высоко ценили Чичибабина. В 40-е годы в харьковские газеты кто-то запустил словечко, долго ему сопутствовавшее: «некий Чичибабин»… Находясь в 1946–1951 гг. в сталинских застенках, поэт и не знал, что какая бы ни шла в эти годы идеологическая кампания: против «украинского буржуазного национализма», «бескрылого формализма» или «безродного космополитизма», — неизменно в харьковской прессе упоминали, что «в студии Союза писателей некоторое время безнаказанно подвизался некий Чичибабин. Этот проходимец…» и т.д.. Да и гораздо позднее, в 1963-м, когда он был уже автором двух книг, секретарь ЦК Компартии Украины Скаба в одном из докладов опять назвал его «неким». Я дословно помню цитату: «Харьковское радио предоставило микрофон некоему Чичибабину, который в своих, с позволенья сказать, стихах пытался проповедовать анархические взгляды».

До чего же интересна и поучительна судьба слов. Теперь мы имеем полное право выразиться так: «Некий, с позволенья сказать, Скаба…» Или вот глагол «подвизался», так давно и безнадежно затёртый публицистами, так прочно приклеенный к отрицательному смыслу, что вряд ли многие задумываются: а ведь он — из «высокого штиля»: от существительного «подвиг». Так вот: Борис и впрямь «подвизался» в харьковской литературной среде. Одним из первых услышанных мною его стихотворений было то, которое в молодые годы стоило ему целой «сталинской пятилетки», проведённой в «Вятлаге»:

Пропечи страну дотла
песня-поножовщина,
чтоб на землю не пришла
новая ежовщина!
Гой ты, мачеха-Москва,
всех обид рассадница!
Головою об асфальт,
мать моя посадница!

Неосторожный юноша читал эти стихи где придётся — и кому придётся. Последовали донос, арест, следствие, камеры, этапы, внесудебный приговор, долгий и дальний лагерь… Но — как в воду глядел: «новая ежовщина», которую потом назвали «второй волной» (массовых репрессий), и в самом деле последовала вскоре. Да ведь одной из первых её жертв стал и он сам!

В 1951-м Борис вернулся: ни формального образования, ни специальности, ни возможности устроиться на постоянную работу. Мыкался по разным временным (например, рабочим сцены в харьковской театре русской драмы), потом окончил курсы бухгалтеров…

Поэты были —
большие, лучшие.
Одних убили,
других замучили.
Их стих — богатый,
во взорах — молнии.
А я — бухгалтер,
чтоб вы запомнили!

Он никогда не становился на котурны, не позировал, ему было чуждо самолюбование:

Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам:
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал…

Я был одно с народом русским:
я с ним скитался по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
канавы рыл и правду брякал. …

И всё-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
и подыхаю как поэт.

Но вот, после смерти Сталина, времена изменились, настала недолгая «оттепель», поэт, как и многие, был реабилитирован, стало можно издать первые книжки — и в одной из них официозный поэт Егор Исаев, будущий лауреат Ленинской премии, а на тот момент редактор в издательстве, вымарывая из рукописи недавнего «зэка» все упоминания о тюрьме и лагере, в последней строчке заменил (как истинный социалистический реалист):

«подыхаю» — на… «побеждаю»!

Правда, и сам Борис поддался иллюзиям. Он ведь в том крамольном стихотворении с рефреном про «мать-посадницу» мечтал:

А расправимся с жульём,
как нам сердцем велено —
то-то ладно заживём
по заветам Ленина!

Отсюда — его излишняя покладистость в отношениях с редакторами, отсюда и некоторые наивные стихи, прославлявшие Ленина и советскую власть. Он был сыном своего времени, человеком того же поколения, что и Павел Коган, Михаил Кульчицкий… Кроме того, тактика компромиссов позволяла всё же публиковать, наряду с искалеченными политредактурой, некоторые стихи в нетронутом виде. Он даже исхитрился напечатать (правда, в иной, неузнаваемо изменённой версии) и «мать-посадницу», вложив эти строки в уста Емельяна Пугачёва… Правда, от таких книжек у автора оставалось чувство досады, недовольства собою («… со жгучим стыдом за эту кастрированную книжку» — из его дарственной надписи на сборнике его стихов, вручённом автору этой статьи). Однако в стихах не подцензурных он оставался самим собой:

Когда ж ты родишься,
в огне трепеща,
новый Радищев —
гнев и печаль?!

Так заканчивается маленькая его поэма «Крымские прогулки» — о судьбе депортированных Сталиным татар Крыма.

Стало их горе солоно.
Брали их целыми сёлами,
сколько в вагон поместится.
Шёл эшелон по месяцу.
Девочки там зачахли,
ни очага, ни сакли.

… А монументы Сталина,
что гнул под ними спину ты,
как стали раз поставлены,
так и стоят не скинуты.

А новые кра’дутся,
честь растеряв,
к власти и к радости
через тела…

Теперь, через много лет после того, как власть тех, когда-то «новых», изведана людьми на собственной шкуре, — кто будет спорить, что эти строки были чистой воды пророчеством?!

А вот стихи, также написанные тогда, в 1959-м:

Пока, во лжи неукротимы,
сидят холёные, как ханы,
антисемитские кретины
и государственные хамы,
покуда взяточник заносчив,
а волокитчик беспечален,
пока добычи ждёт доносчик, —
не умер Сталин!

Разве могли «антисемитские кретины и государственные хамы» простить такое «новому Радищеву»? Они и не простили: сперва — закрыли возглавленную им литературную студию (вот тогда-то поэт и вынужден был поступить в трамвайно-троллейбусные товароведы), потом наложили негласный запрет на публикации его стихов — и за период с 1968 по 1987 г. в СССР не было напечатано ни единой его строки! А ведь Чичибабин был не только мастером поэтической публицистики, но и тончайшим лириком. Вот, например, несколько строк из его «Элегии февральского снега»:

Скоро канешь, горний, станешь, свежий,
мёрзлой кашей, талою водой.
Но ведь чудо было не во сне же,
и во мраке, сложенном с бедой,
помоги нам выжить, святый снеже,
падай, белый, падай, золотой.

Какая чистейшая красота! Но её нельзя было обнародовать долгие-долгие годы — до самой «перестройки»!

Однако запертые в родной тюрьме стихи Чичибабина легко преодолели государственную границу.

Не веря кровному завету,
что так нельзя,
ушли бродить по белу свету
мои друзья.
Броня державного кордона —
как решето.
Им светят Гарвард и Сорбонна,
да нам-то что?

Друзья и вывезли — главным образом, в таких «чемоданах», которые не подконтрольны ни одной таможне, а держатся лишь на шее хозяина, — его стихи. Чичибабинские шедевры стали появляться в эмигрантских изданиях. Чекисты пытались его припугнуть, «приглашали», «предупреждали». Но он никак не хотел стричься под смирного советского «письменника». Поначалу, правда, тоже протестовал против выездов в эмиграцию, но — совсем-совсем иначе:

Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.

Вспоминайте наш снежок
посреди чужого жара.
Уходящему — рожок.
Остающемуся — кара.

И — опять угадал: кара не замедлила последовать. Поэта подлейшим образом спровоцировали на публичное чтение стихов, а потом, по требованию партийного начальства, за которым явно стоял КГБ, подвергли унизительной проработке и, новейшего типа, остракизму: изгнали не из страны, а из писательского союза.

… уходящему — Синай,
остающимся — Голгофа.

Не сказать чтоб не боялся — писал откровенно:

В моей дневной одышке,
в моей ночи бессонной
мне вечно снятся вышки
над лагерною зоной.

Но и предвидя грядущие кары — не смирялся…

Голгофой Чичибабина стал зал харьковского союза писателей, где, соответственно названию своей профессии, коллеги приписали ему всевозможные идеологические грехи. Он-де сразу исповедует и проповедует и «заштатное славянофильство», и «сионизм», и даже «украинский национализм». (Хотя по национальности он был не украинец, не еврей, а — русский).

При исключении поэта из союза советских писателей в 1973-м и при его восстановлении в 1987 судьбу поэта решали одни и те же его коллеги — и фактически, при зеркальной противоположности этих решений, оба раза — единогласно! Нет — вру: за исключение голосовали все, кроме одного воздержавшегося: поэта Льва Болеславского (при обсуждении предлагавшего взять «провинившегося» на поруки). В перестроечные времена о необходимости возвратить Чичибабина в творческий союз напомнил харьковчанам Е. Евтушенко. Возвратили — с той же готовностью, с какой исключали!

А теперь кое-кто из тогдашних членов того же отделения ССП, полагаясь на короткую память современников, бессовестно называет себя, в целях саморекламы, другом поэта, даже не попытавшись в критическую минуту хотя бы словечком за него заступиться…

Однако членский билет ССП — вовсе не борода Черномора: волшебной силы не имеет. И без этого кусочка картона поэт оставался поэтом. Есть в его наследии стихи (о «красных помидорах», «Сними с меня усталость, матерь Смерть…»), без которых, как считал Евтушенко, невозможна сколько-нибудь представительная антология русской поэзии. Я бы причислил к ним и «Махорку», и «Судакскую элегию» («Настой на снах в пустынном Судаке…»), и «Дельфинью элегию», и многие сонеты. А его серия стихов о городах! А беспощадные, исполненные мучительной сыновней любви стихи о России («Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю, молиться — молюсь, а верить — не верю…») Нет, он явно поскромничал, написав такое четверостишие:

Не каюсь в том, о нет, что мне казалось бренней
плоть — духа, жизнь — мечты, и верю, что звеня
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений
в летах переживут истлевшего меня.

Перестройка, казалось бы, освободила его от кляпа во рту, вернула к новым надеждам, его старые стихи (о том, что «не умер Сталин» или «Покамест есть охота, покуда есть друзья, давайте делать что-то, иначе жить нельзя») казались написанными по свежему, оперативному поводу. Их стали щедро издавать, присудили Государственную премию СССР (одну из последних в истории!) Опять обнаружилась пророческая сила его стихов — ведь многое, о чём он мечтал, как будто сбывалось… Но, как оказалось, в них была предсказана и слабость, неподготовленность реформ:

«… и что-то делать надо, хоть неизвестно что».

Вот и наделали… «Неизвестно, что»!

Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.

Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,

но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.

… При нас космический костёр
беспомощно потух,
мы просвистали наш простор,
проматерили дух.

К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет.
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.

(«Плач по утраченной Родине», 1992).

«Страна еврейская» ответила русскому поэту взаимностью. Вот лишь «местные» примеры. Живший невдалеке от Афулы старейший израильский литератор Шломо Эвен-Шошан (1910–2004) перевёл на иврит и издал отдельной книжкой около 30 стихотворений Чичибабина, назвав её по заголовку одного из них: «Земля Израиль». Поэту не раз посвящал свои заметки и воспоминания наш дважды земляк (по Харькову и Афуле) Лион Надель. А ещё один житель той же Афулы, бард Михаил Лащинский, не только положил на музыку два сонета Бориса о любви, но и сам посвятил ему песню — и слова, и мелодию. На вечерах чудесно читали стихи поэта Сима Орлова, Сара Горловская и другие. Неизвестные, никогда не печатавшиеся стихи Бориса были опубликованы в одном из номеров литературного альманаха «Долина» (г. Афула), и там же впервые увидело свет переведённое Ш. Эвен-Шошаном на иврит послание Чичибабина «Еврейскому народу», написанное ещё в лагере во второй половине 40-х годов, концовка которого уникальна для русской поэзии:

Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью, золотой и горькой,

не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я на’век частью безымянной

в русские трясины, в пажити и в реки, —
я б хотел быть сыном матери-еврейки.

Насколько лишь возможно, и эти слова оказались пророчеством: женившись в 1967 году на Лиле Карась, он (не отказываясь, разумеется, от своей горячо любимой мамы) стал — ну, не сыном, так зятем матери-еврейки!

Мне камни бить, тебе нагой метаться
на тех камнях,
где судит судьбы чернь магометанства
в ночных чалмах,
где нам не даст и вспомнить про свободу
любой режим,
затем, что мы к затравленному роду
принадлежим.
Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
Кто в наши дни мечтатель и философ,
тот иудей.

(Из стихотворения «Чуфут-Кале по-татарски значит “Иудейская крепость”»)
Хотел бы, однако, подчеркнуть: память о поэте живёт не только в маленьком городке израильского северного региона — Афуле, где живёт автор этой статьи,, но и в других местах страны. Мне довелось присутствовать на вечерах его поэзии в Нетании, Петах-Тикве, Хайфе, Иерусалиме и других городах…

В центре страны, недалеко от Тель-Авива, в маленьком городке и Бней-Аиш, установлена памятная стела с девятью именами покойных деятелей мировой науки и культуры, которые, не будучи евреями, возвысили голос протеста или совершили мирового масштаба поступки против антисемитизма. Среди таких имён, как Эмиль Золя, Владимир Короленко, Анатолий Кузнецов и другие, есть и Борис Чичибабин.

Уроженец стоящего над Днепром Кременчуга, много лет проживший в старинном городе украинской Слобожанщины — Чугуеве (о первой столице советской Украины уж и не говорю), он ещё в молодости писал (в стихотворении «Родной язык» — 1951):

У меня — такой уклон:
Я на юге — россиянин,
а под северным сияньем
сразу делаюсь хохлом.

Всю жизнь оставался «русским поэтом Украины», никогда ни в малой степени не допуская покровительственного тона «старшего брата» в отношении автохтонного её населения. Не забывал о том, что некоторые из его предков были украинцами:

С Украиной в крови я живу на земле Украины,
И, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
на лугах доброты, что её тополями хранимы,
место есть моему шалашу.

Дружил и с такими известными поэтами «неньки», как Микола Руденко, и с харьковским Васылем Бондарем… Но рано, ещё на финише «перестройки», вещим, провидческим сердцем поэта почуяв угрозу напряжённости в отношениях Украины и России, спрашивал украинскую коллегу Лину Костенко:

Разве, Лина, разных мы кровей?
Вам на губы перст мой!
Наша Русь природней и первей
царской да имперской.

Я при той в задышливой тоске,
не в зачёт, что с риском,
зло клеймил на русском языке,
Вы — на украинском.

«Нашей Русью» он назвал Поэзию, противопоставив её остальным двум — упомянутым. Если одна лишь весть о начавшейся первой (в новейшем времени) чеченской войне отняла у него жизнь, то что же сказать о российско-украинском конфликте, угрозу которого он почувствовал, но напророчить не успел…

Ни малейшего намёка на самоощущение себя как «старшего брата» над украинцами нет в его стихах. И — более того:

Вся б история наша сложилась мудрей и бескровней,
если б город престольный, лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвёл золочёные кровли,
а над вольным и щедрым Днепром!

Я не говорю, что поэт был прав в своём предположении. Но насколько же он был тактичнее тех «государственных мужей», которые, ничтоже сумняшеся, вопреки истории утверждают, что «великорусский народ» — старше «малороссов». А почему же Киев — «мать градов русских»?

Вскоре после возвращения из второй поездки в Израиль Борис умер. Близкие и друзья свидетельствуют: его кончину ускорило начало чеченской войны… Поэт с болью воспринял весть о новой бойне и пережить ещё и эту трагедию уже не мог…

Трудно представить, как бы он отнёсся к событиям лета 2014 и следующих лет: к началу и развитию российско-украинского конфликта… Того, что случилось, он не мог себе вообразить в самом кошмарном сне! В подобных случаях даже лучшие друзья покойного говорят ужасные, но, увы, понятные слова:

— Повезло не дожить!…

Посмотреть также...

«Его здесь звали просто Милька Рыжий»

04/11/2021  11:50:04 Владимир Мак  10 апреля умер постоянный автор «Лехаима» Владимир Мак. Ему было 65 …

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *