Свобода, или Как семья выживших нашла свое место в еврейском Монреале

Свобода, или Как семья выживших нашла свое место в еврейском Монреале

Реклама

08/31/2022  18:13:30

Рут Вайс.
Перевод с английского Нины Усовой 

Материал любезно предоставлен Tablet

Представляем читателям главу из готовящейся к изданию книги воспоминаний известной американской писательницы и исследователя идишской литературы и культуры Рут Вайс.

Продолжение. Начало в № 7 (363)

Наше бегство из Европы летом 1940 года подарило нам жизнь, но что с этим подарком делать — надо было думать. Я бы сравнила его с библейским рассказом об Исходе — путь от рабства к свободе, но извилистый. После выхода из Египта дети Израиля обречены 40 лет скитаться по пустыне, поскольку именно столько времени требовалось, чтобы ноющий и впадающий в вероотступничество сброд начал превращаться в свободный народ. Благодаря моим родителям, которые были максимально, насколько это можно представить, далеки от тех доисторических хлюпиков и нытиков, чтобы добраться до места назначения, нам понадобилось четыре месяца, и мы ни разу не оглянулись назад.

Однако намного больше времени ушло на то, чтобы освоиться в Канаде, «истинной северянке, сильной и свободной» (как поется в гимне страны). Отец вывел нас из рабства, но где и как нам дальше жить, это уже во многом определяла мать.

Монреаль, город‑остров на реке Святого Лаврентия, строился вокруг давшей ему название горы Мон‑Руаяль, она до сих пор служит своего рода водоразделом между франкофонной и англоязычной общинами, каждая из которых в свою очередь делится на общественные слои в зависимости от того, насколько высоко она расположилась на склоне горы. Когда мы приехали в 1940 году, у канадцев было два гимна: «Боже, храни короля», поскольку страна входит в Британское содружество , и «О Канада!», подчеркивающий нашу суверенность. На невероятных просторах этой мирной земли мы считали себя самыми счастливыми людьми на Земле.

Конечно, мы с моим старшим братом Беном знали о, мягко говоря, незавидных альтернативах нашей счастливой судьбе. Все мы постоянно прислушивались к новостям из‑за границы, видели тонкие голубые листочки аэрограмм, извещавших об убитых в Европе родственниках. Когда взрослые думали, что мы спим, Бен включал свой коротковолновый приемник и слушал сводки о том, какие ужасы творятся в мире. Однажды откуда‑то из СССР пришло письмо, адресованное «Леону Рожскису, Канада», — автор письма просил о помощи, но отец не в силах был помочь. (Чуть более утешительные вести приходили от его двоюродного брата — тот в середине 1930‑х поселился в Палестине.) По настоянию мамы папа отправлял посылки всем, чьи адреса знал.

Монреаль. 1943

Вскоре заокеанские новости стали волновать нас больше, чем местные. Даже когда в начале войны изредка объявляли учебную воздушную тревогу и приходилось часами сидеть при свечах, мы больше думали о том, какой опасности избежали, а не о том, что нашей жизни что‑то реально угрожает. В конце концов, хоть Канада не провозглашала своей целью выживание евреев, она сражалась на нашей стороне.

Однажды, когда я в сумерки перебегала дорогу и чуть не угодила под машину, папа привел меня домой, закрыл за нами дверь спальни, уложил поперек колен и отшлепал поверх одежды, приговаривая: «Никогда не переходи улицу, не оглядевшись сперва по сторонам». В сравнении с тем, что происходило там, откуда мы вырвались, мы были в безопасности, безопасности внеисторического свойства.

Готовясь к нашему приезду в Монреаль, мои дядя с тетей сняли для нас двухуровневую квартиру через дорогу от своей на окраине Уэстмаунта, самой богатой части города, где вскоре обосновались и другие члены семьи Рожскисов. Оттуда было удобнее всего добираться до принадлежавшей нашему семейству хантингдонской камвольной фабрики в 100 километрах от Монреаля, и вскоре отец, как и три его брата, стал одним из ее управляющих. В соответствии с принятым в то время разделением труда мужья бóльшую часть времени проводили на работе, а жены занимались домом, семьей и всем прочим. Детям полагалось вести себя примерно.

Мы приехали в Монреаль в середине октября, и нас с Беном сразу же определили в начальную школу в нескольких минутах ходьбы от нашей квартиры. Бен за ручку повел меня в школу имени Герберта Симондса  — меня приняли в детский сад, а его — в четвертый класс. Это первое знакомство с системой общего образования продолжалась недели две, не больше: меня каждый день рвало, и в конце концов родители разрешили мне остаться дома. Никто и не подумал уведомить школу, когда я перестала ее посещать.

Монреаль. 1943

А вот Бену пришлось туго: он просил маму купить ему длинные брюки, как у других ребят, но ему отвечали, что это блажь: ведь в это время его двоюродных братьев в Европе морят голодом и убивают. Так он оказался виноват вдвойне: и одет в отличие от теперешних одноклассников неподобающе, и живой в отличие от отсутствующих двоюродных братьев. Зато он быстрее меня переключился на другой язык, в его случае с румынского на английский; мне не так легко было отказаться от немецкого — как ради идиша, на котором говорили в семье, так и ради английского в школе. Но моя рвота оказалась убедительнее его красноречия. Брюки ему выдали, лишь когда он из бриджей вырос.

К счастью для всех нас, жить в западной части Монреаля маме показалось крайне неудобно, и на следующий год она перевезла нас в Утремон — по другую сторону горы. В нижних кварталах Утремона, в основном франкоязычных, также был большой район, где жили еврейские иммигранты, так что теперь мы стали ближе к еврейской публичной библиотеке и нескольким еврейским школам.

Я иногда говорю в шутку, что наша семья была единственной иммигрантской семьей, которая предпочла перемещаться по нисходящей, но мама переехала не потому, что ей больше нравилась бедность. Предприняв в сложных условиях военного времени переезд почти столь же значимый, как и побег из Европы, она поселила нас среди говорящих на идише евреев и франкоязычных канадцев. Там мы и расположились — настолько комфортно, насколько позволяли возможности, — в квартире на верхнем этаже многоквартирного дома и в конце концов переехали выше по склону на улицу, где стоят дома, принадлежащие семействам Трюдо и Бурасса. (Первая фамилия в пояснении не нуждается; Робер Бурасса был премьер‑министром Квебека в середине 1970‑х и в 1985–1994 годах.) На этой улице наши родители впоследствии купили наш первый и единственный собственный дом.

Не знаю, горел ли отец желанием отделиться от остальной родни или просто уступил просьбам жены. Каждый из трех его братьев осваивал собственную культурную территорию: старший, Шийе, оставался глубоко верующим, Исаак вступил в еврейский общественный клуб и с удовольствием играл там в карты, а Энох, в Польше одно время руководивший еврейской школой, принимал активное участие в культурной программе впечатляющей уэстмаунтской синагоги «Шаар а‑шомаим». А наш отец Лео, младший из четверых братьев, стал членом попечительского совета нашей еврейской школы и поддерживал мамино участие в идишских организациях.

Хотя после переезда в Утремон дорога на работу занимала у отца на полчаса больше в одну сторону, он одобрил выбор, только два раза в неделю ночевал в гостинице Château Huntingdon, где снимал номер на пару с Энохом. Эта гостиница, с мраморной парадной и внушительным обеденным залом, была построена во времена сухого закона в удобной близости от границы — как оазис для жаждущих американцев, но к 1940‑м по большей части пустовала. Два брата, ночуя в этом, можно сказать, замке с привидениями, строили планы, как спасти своих отца и сестру, оставшихся в Белостоке, но к 1943 году убедились, что все напрасно. В «Хантингдоне», они, вероятно, плакали.

Еврейская народная школа (ЕНШ), или фольксшуле, — в нее мы с Беном пошли в 1942 году — находилась в самом центре района, где проживали еврейские иммигранты, в 15 минутах на трамвае от нашего дома на Пратт‑авеню, за которой тогда простирались сельские угодья. Иногда, на обратном пути из школы к трамвайной остановке, нам приходилось ускорять шаг: мальчишки‑неевреи обступали нас, поносили еврейских детей, но бить нас не порывались, и я не очень‑то пугалась, не помню такого.

Тысячи людей собрались на церемонию открытия нового здания Еврейской народной школы. Монреаль. 1940

Наши школьные дни делились на три часа утренних занятий и два часа дневных, между ними — на полтора часа перерыв на ланч. Кафетерия в школе не было. Большинство учащихся жили рядом со школой, а вот у нас с Беном изрядную часть времени, отпущенного на перерыв, занимала дорога домой и обратно, по причине того — в остальном приятного — обстоятельства, что мы были более обеспеченные, чем наши одноклассники‑иммигранты. Поэтому нам не удалось сильно сдружиться с местными, у них, я думаю, была своя компания, но вскоре многие из их семей тоже стали переезжать ближе к нам, и к седьмому классу немало детей из еврейской школы проживали с нами по соседству. Вострые малолетние социологи, мы могли бы сразу сказать, к какой социально‑экономической группе относился каждый, но границы в те дни удивительно быстро менялись, так что, когда я поступила в колледж, сама школа переместилась «наверх».

Нам повезло: система образования была необычная. Канада, в отличие от США, не была гомогенным обществом с единой национальной историей и поддерживающей ее системой государственных школ. Напротив, она представляла собой союз двух основавших ее народов — французов и англичан, — и каждый из них старался сохранять свою отдельную религию, язык и национальную идентичность. В нашей преимущественно франко‑канадской провинции Квебек образование, таким образом, делилось по конфессиональной линии на католические и протестантские школы; в связи с этим евреев отнесли к протестантам. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы предвидеть кое‑какие последствия такого решения. К евреям, вливавшимся в английское общество, французы относились неприязненно — они, может, и не звали евреев в свои католические школы, но те примкнули к англичанам, а это было обидно.

Однако эта, казалось бы, дискриминационная система породила — к слову о неожиданных последствиях, о них я упоминала в предыдущей главе воспоминаний, — самую мощную сеть еврейских школ в Северном полушарии. В отличие от еврейских иммигрантов в США, которые с энтузиазмом вливались в систему государственных школ, квебекские — налогом они облагались, но представительства не имели, не имели и права преподавать или работать в советах протестантских школ, куда ходят их дети, — стали развивать собственные школы.

Кое‑кто и впрямь уцепился за возможность создать еврейские начальные школы вроде тех, что существовали в Польше. К 1940‑м годам Монреаль ухитрился воссоздать политическое разнообразие и внутри самой еврейской общины, там действовали — от левого до правого спектра — школа Мориса Винчевского (коммунисты), еврейские школы Перетца (левоцентристские социалисты‑сионисты), еврейские народные школы (правоцентристские социалисты‑сионисты), Объединенная талмуд тора (гебраисты‑сионисты) и Адат‑Исраэль (сионисты‑ортодоксы). Были еще социалистические вечерние школы, а также зачатки хасидских школ, они размножатся после войны. Все эти учебные заведения, которые посещала половина еврейских детей города, были сосредоточены в Утремоне.

В соответствии со своим названием и задачами, наша Еврейская народная школа выступала за целостный, неделимый и интегрированный еврейский народ. Некоторые занятия велись на идише, языке, на котором большинство из нас говорили дома, при этом Библию изучали на иврите — извечном языке еврейского народа. Общеобразовательная программа преподавалась на английском, и мы готовились стать полноправными гражданами страны, для чего изучали французский. Никто не обещал, что по окончании школы мы будем свободно владеть всеми четырьмя языками, но были четыре выпускника, пример которых свидетельствовал: это возможно. Мой отец говорил, что человеку в жизни нужно два ряда целей: достижимые и недостижимые — в этом смысле четыре языка являли собой канадский и еврейский школьный идеал. Устный иврит был бы очень нелишним, если бы кто‑нибудь из нас решил жить в Эрец‑Исраэль, она же Палестина, — сын директора и несколько недавних выпускников уже жили в тамошних кибуцах.

Идея еврейства в школе преподносилась не прямо. Мы дома не соблюдали кашрут, но вопрос этот ни разу не поднимался, ни в классе, ни после занятий. Ходили ли мои одноклассники и учителя в синагогу? Мы с Беном сопровождали отца в великие праздники, а на Симхат Тору участвовали в шествии со свитками Торы, носили флажки с яблоками, но в школе не готовили мальчиков к бар мицве и не давали нам никакого религиозного образования.

В то же время никто неуважительно не говорил о Б‑ге или о религиозных обрядах. Да и с какой стати, в еврейской‑то народной школе? Праздники, к которым мы готовились с огромным энтузиазмом, были те же самые, какие отмечали и дома, — Ханука и Песах, причем подчеркивалось их историко‑национальное значение. В Пурим, праздник в честь нетипичного политического успеха царицы Эсфири в древней Персии, устраивали карнавал — ничего более подходящего для детей не найти, — но в начале 1940‑х его отмечали тихо.

В школе на уроках и истории, и литературы проводили идею о народе, который морально выстоял во многих странах, при самых разных условиях, и вот‑вот вернет себе политический суверенитет в Земле Израиля — земле, со времен Римской империи находившейся под иностранным господством. Так, мы узнавали о разорении римлянами Иерусалима, читали рассказы о том, как евреи приспосабливались к жизни за пределами Земли Израиля, и пели песни о первопроходцах, восстанавливающих родину.

Каждый год нам раздавали брошюрки вроде тех, которые использовались в лотереях или розыгрышах призов, разве что «билеты» ценностью от 25 центов до одного доллара ничего не сулили взамен внесенного денежного пожертвования. Продажа этих билетов, на которых была изображена молодежь в шортах на фоне чего‑то напоминающего кибуц, стала для меня главным событием года. Только много лет спустя я поняла, что выручка шла в Гистадрут  — Всеобщую федерацию рабочих Земли Израильской.

Это не было прямой аферой: Гистадрут, одна из самых влиятельных организаций в Палестине, считался фактически синонимом еврейского правительства, которое вот‑вот должно было появиться. Через свои промышленные конгломераты он обеспечивал рабочие места для более трех четвертей трудящихся, управлял крупнейшим в стране банком и руководил организацией здравоохранения. Израиль четко ассоциировался с социализмом до тех пор, пока в 1977 году Рабочая партия не потерпела первое поражение на выборах. И все же наша школа не была марксистской по идеологии, и я подозреваю, что на местных выборах большинство наших учителей, как и большинство канадских евреев в 1940‑х годах, голосовали за либералов, а не за социалистов или коммунистов.

Я относилась к продаже этих гистадрутских билетов так же серьезно, как девочки‑скауты к продаже печенья, делала вылазки далеко за пределами своего района и, подходя к очередному дому, искала глазами мезузу на дверном косяке. Не потому, что в этих коробочках были стихи из Второзакония, а потому, что они мне подсказывали: семейство за этой дверью нормально отнесется к тому, что к ним обратится за пожертвованием соплеменник. Кстати, лучше всего сборы шли в густонаселенных иммигрантских кварталах, люди там были менее настороженные, хотя обычно самую крупную сумму вносил мой папа: он скупал у меня все оставшиеся билеты.

Надо сказать, что собирать пожертвования я ходила одна, взрослые ничего не подсказывали мне и ничего не запрещали. Наверняка были у меня и страхи, и огорчения, но все же лучше всего мне запомнилось, как я предъявляю результат продаж учителю. В какой‑то год наш класс — в нем насчитывалось 20 человек — собрал 450 долларов (благодаря мальчику, который пожертвовал деньги, выигранные его отцом в покер), — и это сильнее убеждало меня в безопасности Израиля, чем 38 млрд на военную помощь, недавно выделенные конгрессом США .

Хорошо это или плохо, но дом и школа были заодно. Когда учитель начальной школы пожаловался, что мой немецкий портит идиш других детей в классе, они с мамой дружно решили, что виной всему мое упрямство. Может, они и были правы. Воспитательные меры взрослых меня возмущали, вероятно, я и цеплялась так за свой «родной» немецкий только потому, что взрослые требовали, чтобы я от него отказалась. В старших классах моя любимая учительница мисс Шехтер учила нас синтаксическому разбору, на схемах придаточные предложения свисали с главных, фразы — с придаточных, а определения болтались внизу, как спелые фрукты, — возьми и сорви. Но настроение у нее было переменчивым, и однажды, когда я, должно быть, всерьез ее разозлила, она залепила мне пощечину, и у меня носом пошла кровь. Я понимала, что нагоняй вовсе не отменяет ее хорошего отношения ко мне, поскольку и мама порой давала мне затрещину, когда была на нервах. За близость приходилось платить.

В школе было порой лучше, чем дома. Как‑то в седьмом классе наша учительница миссис Мауэр так огорчилась из‑за глупой и пошлой надписи, намалеванной на стене мальчишками, вступавшими в пубертатный период, что посвятила все утренние уроки вопросам «из шляпной коробки», в результате из ее ответов на вопросы, которые она вытаскивала из коробки, я узнала почти все, что хотела знать о сексе, но у мамы спрашивать не хотела, а у Бена не могла, к примеру, что такое невинность, или почему прокладки «Котекс» бывают трех видов, или почему некоторые дети — близнецы. Напряженная атмосфера в классной комнате разрядилась лишь когда миссис Мауэр, большая любительница хоккея, вынула бумажку с вопросом: как она считает, выиграют ли канадцы Кубок Стэнли?

От директора нашей школы, Шлойме Вайзмана, я узнала о неумолимом ходе войны. Зимой 1943/1944 года вся школа собралась в актовом зале, чтобы послушать, что происходит с нашим народом за океаном. Директор сказал: «Если каждый из вас возьмет тетрадь и напишет на каждой строчке на каждой странице имя ребенка, и если затем мы соберем все эти тетради из этого актового зала, все равно это будет несопоставимо с числом еврейских детей, которых только что убили в Европе». Среди тех имен могли быть имя Бена и мое, но я — вот она, в зале, и думаю: если вырвать страницу‑другую из тетради, может, чудесным образом мне удастся спасти хоть кого‑то из тех детей?

Вайзман тогда рассказал нам про Шмуэля Зигельбойма, одного из вожаков польских евреев, его спасли из Варшавского гетто и направили в Лондон — представлять евреев в правительстве Польши в изгнании. Там он тщетно пытался привлечь внимание союзников к массовому уничтожению евреев, а когда ничего другого не оставалось, покончил с собой, в предсмертной обвинительной записке выражая протест против бездействия общества . Может, потому что я чувствовала свою ответственность за тех детей, рассказ директора возымел действие, обратное тому, на что он рассчитывал, — меня возмутило самоубийство Зигельбойма: как он посмел принести Гитлеру еще одну жертву, надо было продолжать бороться — в Европе или в Палестине!

Этот добровольный уход из жизни вызвал во мне настолько сильное неприятие, что когда много лет спустя в пригороде Монреаля Кот‑Сен‑Люк решили назвать парк в честь Зигельбойма, я не пошла на торжественное мероприятие. Перестала гневаться я только накануне соглашения в Осло в 1993 году , тогда я наконец поняла, что заставило Зигельбойма пойти на крайний шаг, — об этом я подробнее расскажу в одной из следующих глав. Мой детский разум не мог смириться с такой жертвой, и я до сих пор против самоубийств.

Уже после окончания школы я прочла, какой путь проделал Шлойме Вайзман, прежде чем стал нашим главным наставником. Парнишкой 14 лет он приехал в 1913 году в Монреаль и зарабатывал на жизнь уроками, то есть пошел по стопам отца, учителя в Подолье на юго‑западе Украины.

Решив стать профессиональным педагогом, он получил степень бакалавра и магистра в Университете Макгилла . Другие педагоги пытались воспроизвести или приспособить методы традиционного религиозного обучения, принятые в хедере в стране, где жили прежде, он же разработал новую модель еврейского образования, которая будет готовить еврейских граждан так, чтобы они знали, как жить в Канаде.

Все, что я принимала в фольксшуле как должное — баланс между еврейским и общим образованием, идея о религиозном, самодостаточном еврейском народе, душевная атмосфера с уважительными отношениями между учителем и учеником, политический центризм до того естественный, что казался синонимом еврейства, — все это было тщательно продумано Вайзманом и нанятыми им педагогами. Живи они на одно‑два поколения раньше, они бы стали раввинами, а через поколение, преподавали бы в колледже, но в том первом иммигрантском поколении, при поддержке общины, понимавшей, что современное еврейское образование необходимо, мы, школьники, были счастливыми восприемниками их мудрости.

Мы приехали в Монреаль аф алем фартикн, на все готовенькое. Солидное школьное здание — ко времени моего выпуска оно было уже переполнено — возвели в год нашего приезда и только тогда получили формальную аккредитацию, которая позволила нам впоследствии продолжить обучение в протестантских высших учебных заведениях. В старших классах ЕНШ и в вечерней еврейской школе, которую я буду посещать на протяжении почти всех студенческих лет, преподавательский состав пополнился выжившими на войне. Как могли эти мужчины и женщины, потерявшие родных и близких, снова войти в класс, чтобы учить еврейских детей еврейским предметам? Их решимость работать с нами поражала меня больше, чем то, чему они учили.

Диплом об окончании Еврейской народной школы, выданный Рут Вайс в 1949 году

Мамина кипучая энергия подстегнула нас к переезду. В Канаде она произвела на свет еще двоих детей. Родители хотели назвать девочку Викторией, потому что время ее рождения — ноябрь 1942 года — совпало с началом победного наступления генерала Монтгомери в Северной Африке ; однако ей дали имя Эва и всегда обращались к ней уменьшительно‑ласкательно, Эвале, точно так же, как меня называли Рутеле, а Беньямина (Биньомина) — Нёмеле. Младший ребенок, Довид‑Гирш, или Дэвид Грегори, — он родился в 1948 году — был назван в честь деда по отцовской линии Давида, который погиб в Белостокском гетто, и маминого брата Гриши, убитого под Вильной. Мама родила Довидла в 42 года и — как она дала мне понять — не посоветовалась с отцом, когда решила завести еще ребенка.

Поскольку я никогда не ходила в гости к другим детям, я и понятия не имела, что наш дом — особенный. Мама, занимаясь нашим воспитанием, говорила с нами на идише — так же целеустремленно, как семьи ревностных иудеев соблюдают заповеди. В отличие от Черновиц, где Бена и меня учили, соответственно, румынскому и немецкому, чтобы мы легче вписались в окружавшее нас общество, теперь она видела свою главную задачу в том, чтобы в Канаде мы оставались верны нашей собственной культуре. Она не признавалась, что сама потихоньку учит английский или что может прекрасно объясняться на французском; она говорила на идише даже с Ксенией, девушкой с Украины, нееврейкой, которую во время войны увезли на работы в Германию, — мама наняла ее, когда та приехала в Канаду в 17 лет.

Мамина приверженность идишу не имела ничего общего с идеологией. Она даже возмущалась, когда ее называли идишисткой или ошибочно принимали за бундовку — сторонницу социалистического Еврейского рабочего союза, пропагандировавшего идиш как единственный язык диаспоры. В обывательском представлении он ассоциировался с бедностью, мама же настаивала, что в нем все должно быть изысканно — идиш муз гейн шейн онтетон, — и в подтверждение этой мысли зачастила в лучшие модные магазины за импортными европейскими туалетами. Должно быть, ее идея дошла, потому что, начав изучать литературу на идише, я пошла в лучший универмаг в центре города и в бутике Carriage Shop купила себе самые модные — за всю мою жизнь — наряды.

Рут Вайс с матерью

Конечно, было немного тщеславия в этом ощущении noblesse oblige, но нашей задачей было придать идишу благородства, совсем как это делает рассказчик в романе Ш‑Й. Агнона  «Ночной гость» : обнаружив, что люди в его родном галицийском городе деморализованы из‑за событий Первой мировой войны, он берется напомнить им об их благородном происхождении: «Так что же — царь избегает этой короны из‑за ее тяжести? Напротив, он возлагает ее на себя и гордится ею. <…> Но что царю от всего этого почета? Этого я не знаю, потому что я не царь. Но хоть я и не царь, то я все же сын царей и должен это помнить».

 

В этом призыве к благородству я узнаю мамино отношение к языку евреев Вильны. Хотя впоследствии с идеей, что идишская культура была надежным носителем или проводником иудейской веры, я бы поспорила, мама, со своей стороны, считала само собой разумеющимся, что ее еврейство более подлинное, чем у многих ортодоксальных евреев, которые, как она подозревала, прикрывают религией свои неблаговидные поступки. И хотя многие еврейские иммигранты в Канаде хотели, чтобы их дети как можно быстрее усвоили новую культуру, чтобы воспользоваться преимуществами свободного общества, мама хотела, чтобы ее дети получили лучшее из своего наследия.

К концу войны мама занялась продвижением творчества местных идишских литераторов и художников. На североамериканском рынке большого спроса на идишскую высокую культуру никогда не было, писателям и поэтам приходилось рассчитывать на помощь меценатов. Когда в Монреале закрылся последний местный магазин, торговавший книгами на идише, мама придумала продавать предзаказы на книги, чтобы авторы могли оплатить полиграфические и издательские услуги. Покупатели потом получали свои экземпляры из типографии на приеме в нашей гостиной, где авторы читали фрагменты своих произведений, и гости их нахваливали.

Отец зарабатывал достаточно, чтобы поддерживать мамины начинания. Такую поддержку талантам оказывали не только наши родители, но мама стала одной и самых известных хозяек местных литературных гостиных. Волнений в связи с этим хватало. В 1951 году гостивший у нас поэт Ицик Мангер, выступая в привычной для себя роли enfant terrible идишской литературы, рассказывал нам, как впервые напился допьяна, сидя в крытой конной повозке и потягивая вино через соломинку прямо из дырки в бочке. (И пока рассказывал, тоже пил, причем не через соломинку.) Когда я позже прочла ту же самую историю в его книжке, я задумалась, значит ли это, что у него хорошая память, или что он в своих рассказах никогда не отступает от сюжета.

Пока мама славословила идиш, папа вспомнил о некоторых обрядах, которые прекратил соблюдать в отрочестве, стал ходить в ближайшую синагогу и, как я уже упоминала, не пропускал богослужений в великие праздники. Все, что бы ни делали наши родители, делалось без малейшей насмешки и без стыдливых оговорок, как это частенько бывает, когда современные люди участвуют в традиционных обрядах. Мы считали, что наши родители исповедуют иудаизм, как и все остальные, обычным порядком, но вспоминается один случай: дело шло к ужину, мама готовится подать на стол омлет с шинке — ветчиной на идише. Как вдруг звонок в дверь, на пороге — наша единственная соблюдающая обряды тетя, она нагрянула к нам без предупреждения. Каким‑то образом, хотя нам ничего не объясняли, мы поняли, что мама совершила прегрешение, и тетя ее поймает, так что надо держать ее подальше от кухни. Но как мы догадались, если наши родители никогда даже не делали вид, что они ортодоксы? Предполагаю, что, хоть мы и считали обрядную сторону нашей веры национальным стандартом, все мы прекрасно понимали, что не вполне ему соответствуем.

Хочу заметить, что мамина критика лицемерия и неискренности ортодоксальных евреев не распространялась на Г‑спода Авраама: она не посещала синагогу не из чувства религиозного протеста, а из ревнивого желания общаться с Б‑гом непосредственно, в уединении у себя дома.

Из всей еврейской обрядности самым важным для нас был Песах — его оба родителя отмечали со всем тщанием, что шло вразрез с нашей обычной жизнью. Мы не разделяли блюда на молочные и мясные, но на Песах мама меняла столовую посуду и приборы, в доме не оставалось ни крошки запрещенного хамеца. Два отведенных для седера вечера отец нараспев читал Агаду — в особой манере, нусахе, который еще ребенком перенял от отца. Нам, детям, был по душе необычно четкий ритуал этого праздника, и до сих пор я скорее буду варить козленка в молоке матери его, чем есть квасное в восемь дней Песаха. Действительно, Песах, может, и был задуман для того, чтобы наша семья смогла воспроизвести наше бегство «от тирана куда страшнее, чем фараон, притеснявший наших предков в Египте».

Эта цитата из вступления к пасхальной Агаде, которую Канадский еврейский конгресс распространял сразу после войны, в память о восстании в Варшавском гетто, которое началось в первый вечер праздника Песах 1943 года. Мы на седере зачитывали эти слова — дань еврейскому мученичеству и сопротивлению — прямо перед тем как попросить Б‑га обрушить свой гнев — для разнообразия! — на народы «не знающих Тебя». Сходство нашего опыта с опытом наших предков, несомненно, было одной из причин, почему родители так истово отмечали Песах. Когда мы зачитывали вслух: «В каждом поколении человек обязан смотреть на себя, будто он сам выходит из Египта», — никакого «будто» не было. Тогда отец мог представить себя снова за столом родительского дома, который покинул в 15 лет, а мама могла наслаждаться безопасностью «постоянного» крова и семьи.

Пасхальные седеры отмечали для нас уходящие годы. В детстве меня порой раздражало, когда отец повторял что‑то, что уже говорил год назад, но подростком я жалела, когда он пропускал что‑нибудь из своих обычных комментариев. В детстве мне не нравилось, что гости садятся рядом с отцом во главе стала, но подростком я ждала их песен и комментариев. Обычно очень скромный, отец проводил седер с непререкаемым авторитетом, всегда делал паузу перед тем как прочесть: «И вывел нас Г‑сподь из Египта — не посредством ангела, не посредством серафима и не через посланца, а сам Пресвятой, благословен Он, лично». Помните, предупреждал тогда отец, даже Г‑сподь не передавал никому полномочий, когда дело было важное. Я втайне надеялась — он ставит себе в заслугу, что проявил решимость, перевозя нас в Канаду.

Плата за свободу — благодарность. На седере мы «благодарим, прославляем, восхваляем, славословим, превозносим, чтим, благословляем, величаем и возвеличиваем Того, кто <…> вывел нас из рабства на свободу, из скорби — к радости, из траура — к празднику, из тьмы — к великому свету, из порабощения — к вызволению…». Мама зажигала поминальные свечи чаще, чем в шабат, но в этот праздник весны мы чувствовали, что должны праздновать еще и за тех, кого уже нет в живых. К чуду Песаха для меня добавлялось еще одно чудо: в разгар войны наши родители предпочли отметить этот праздник по всем правилам. С болью в сердце — даже не представляю, как им это удавалось.

Оригинальная публикация: Freedom; or, How a Family of Survivors Found Its Place in Jewish Montreal

lechaim.ru/events/svoboda-ili-kak-semyya-vizhivshih-nashla-svoe-mesto-v-evreyskom-monreale/

Посмотреть также...

Грузовик врезался в автобусную остановку возле Глилот: 40 раненых

Грузовик врезался в автобусную остановку возле Глилот: 40 раненых

10/27/2024  13:06:23 Есть подозрения на теракт, на место направляются крупные силы полиции Вести и агентства …